Кентавр в саду - Моасир Скляр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько недель я зубрил с отцом отрывок из Библии, который должен был прочесть на иврите. За два дня до праздника мать, Дебора и Мина начали готовить традиционные лакомства. Папа заказал себе костюм, девочки то и дело бегали к портнихе.
Накануне торжества я от волнения не спал всю ночь. Рано утром Дебора и Мина радостно вбежали ко мне в комнату, завязали мне глаза и сказали: сюрприз. Я ждал больше часа, слушая, как они перешептываются, улавливая звон бокалов и тарелок. Наконец мне развязали глаза.
Ах, это было так красиво! Стол, покрытый белой скатертью, бутылки вина, хрустальные рюмки и дымящиеся блюда — традиционные еврейские. На моем матрасе — подарки: книги, проигрыватель, пластинки («Сельской кавалерии» среди них не было), репродукции картин, пишущая машинка. И скрипка, почти такая же, как та, которую я выбросил в реку.
Я обнял их, плача, они тоже плакали, хотя и старались крепиться: идем, Гедали, пора начинать праздник. Папа принес одежду, которую специально купил для меня по этому случаю: темный пиджак, белую рубашку, галстук и шляпу-котелок. Я оделся, накинул на плечи ритуальное покрывало, талит, которое мне подарил моэль. Вошла мама в новом нарядном платье и с новой прической. Она обняла меня, рыдая, и никак не хотела отпускать. Ты помнешь ему пиджак, сказал папа. Пришел Бернарду, поздоровался со мной сквозь зубы.
Я прочел отрывок из Библии уверенно, ни разу не сбившись. Складки талита ниспадали мне на спину и на круп, я рыл землю передним копытом, как всегда в минуты волнения.
— Теперь, — сказал отец, когда я дочитал до конца, — ты настоящий еврей.
Мать подала нам рыбные тефтели и вино. Мы выпили. Неловко повернувшись, я задел хвостом и опрокинул бутылку, облил скатерть и брюки Бернарду. Ничего-ничего, поспешила успокоить меня мать, но как же ничего? Ведь это был мой хвост, мои четыре ноги, мои копыта — животное — вот кто тут был. Рыдая, я повалился на пол: мама, папа, как бы я хотел быть человеком, как бы я хотел быть как все! Успокойся, сказал отец, успокойся, не отчаивайся, Бог тебе обязательно поможет. Сестры поставили пластинку с русскими плясками; я улыбнулся, услышав веселую мелодию, и через минуту все уже танцевали вокруг меня, я хлопал в ладоши, печальный инцидент был забыт.
Только Бернарду ничего не забывал. Я все сильнее действовал ему на нервы. У меня изжога, говорил он родителям, от одной мысли об этом монстре, который скачет галопом по кладовой. Вам бы следовало избавиться от него, заслать его куда подальше, а вы вместо этого носитесь с ним, празднички ему устраиваете, чуть не облизываете. Дурдом полный.
Втайне он желал, чтобы я умер, чтобы заболел тяжелой болезнью, от которой дохли кони в Риу-Гранди — такая у него была надежда. Каждый раз, как я простужался, температурил, глаза у него разгорались; я выздоравливал, и он снова впадал в тоску. Жаловался: никогда мне не освободят кладовую для товара. Или так: ни покупателя домой не приведешь, ни приятеля, ни девчонку — и все из-за этого мерзкого урода. Замолчи, кричала мать, не отравляй брату жизнь, ему и так нелегко.
— Тоже мне, брат! — фыркал Бернарду. — Брат! Это — мне не брат. И вам оно не сын. Это чудовище, мама!
Однажды, когда они особенно яростно спорили, отец вышел из себя.
— Гедали мне такой же сын, как и ты! — закричал он. — И я буду заботиться о нем, пока есть силы. Если недоволен, собирай пожитки и катись отсюда.
Бернарду ушел. Он снял квартиру в центре города и порвал все связи с семьей. Но не мог отказать себе в удовольствии прокатиться мимо магазина на собственной машине с сильно накрашенной женщиной — наверняка не еврейкой — на переднем сиденье.
Вскоре Дебора на балу в Клубе[6]познакомилась с одним вдовцом, адвокатом из Куритибы; они полюбили друг друга и решили немедленно пожениться. Боясь огорчить, она все никак не решалась рассказать мне об этом; когда же наконец рассказала, то сделала это как нельзя более неуклюже, невнятно бормоча что-то, заикаясь и под конец разрыдавшись. Ты что, Дебора, сказал я, не плачь, я рад за тебя. Но ведь ты не сможешь прийти на свадьбу, Гедали! — простонала она. — Он о тебе ничего не знает, у меня смелости не хватило рассказать. Она добавила еще, что из-за меня же ни разу не пригласила жениха к нам домой: вдруг я обижусь, если она попросит, чтобы я спрятался. Глупости, сказал я, ты ведь знаешь, мне не привыкать, так что приводи его. Правда? — глаза у нее так и засверкали. Ты правда не обидишься, Гедали? Конечно, нет, сказал я, стараясь улыбнуться, ведь я так любил ее.
Адвокат пришел к нам на ужин. Это был человек в годах, обаятельный говорун; он довольно много выпил и в конце концов задремал в кресле.
Деборе пришла в голову одна мысль. Она прибежала ко мне в комнату: Гедали, хочешь посмотреть на моего жениха? Я не понимал, она настаивала: иди скорее, он спит.
Мы с ней подошли к окну столовой, и я осторожно заглянул внутрь. Адвокат, похрапывая, дремал с открытым ртом. По-моему, славный человек, прошептал я. Ведь правда? — сказала она, сияя. Как хорошо, Гедали, как здорово, что он тебе нравится.
Адвокат зашевелился в кресле, открыл глаза. Я опрометью бросился назад в комнату, задвинул засов, сердце у меня так и колотилось. Из столовой донесся обрывок разговора: но, Дебора, я своими глазами видел человека верхом на лошади! Ерунда, отвечала она, ты слишком много выпил.
Человек верхом на лошади! Я не выдержал и, упав на матрас, расхохотался. Человек верхом на лошади — это уж слишком! Я смеялся и смеялся. Мина услышала, испугалась, прибежала успокаивать меня, но расхохоталась сама. Я смеялся до колик, у меня разболелся живот, огромный живот, я катался по матрасу и хохотал, а Мина в это время пыталась вспомнить какую-нибудь историю про концлагеря, от которой бы нам стало не до смеха. Напрасный труд. Я перестал смеяться, только когда совсем обессилел. К тому времени Дебора уже ушла вместе со своим адвокатом; на всякий случай больше она его к нам не приглашала. Через неделю они поженились и уехали в Куритибу. Дом стал каким-то слишком большим, жаловалась мать; она скучала по дочери и осуждала отца за то, что тот выгнал Бернарду. Она стала часто грустить, начала посещать спиритические сеансы, на которых общалась со своими односельчанами из России, погибшими во время погрома. Но о домашних делах не забывала: готовила еду; по вечерам мы все так же собирались под навесом, разговаривали; неделя шла за неделей, месяц за месяцем. Казалось, что ничего больше не произойдет, что жизнь так и будет течь без изменений, день за днем, и лишь иногда мелкие события, тоже похожие одно на другое, будут нарушать привычную рутину. Я злился сам на себя за смутные, мне самому непонятные желания. Чего еще я могу желать, чего ждать, если то, что я жив — уже немало?
Тогда-то я и влюбился.
Годами я старательно отгонял мысли о сексе. Возбуждение я, конечно, испытывал, но, по совету мудрых книг, пытался сублимировать его. Вечером, перед сном, занимался гимнастикой: делал несколько десятков приседаний, наклонов, поднимал тяжеленные гири, хлестал себя мокрым полотенцем. В постель падал, выдохшись, но все равно никак не мог уснуть: мне чудились то вздохи наслаждения, то развратное хихиканье. Я попросил отца купить в аптеке снотворные пилюли. Пяти штук мне кое-как хватало, чтобы уснуть, но тогда начинали терзать сновидения, перенаселенные женщинами и кобылицами, где сам я был то нормальным мужчиной, то полноценным жеребцом, но самое ужасное, что не всегда в моих снах именно мужчина совокуплялся с женщиной, а жеребец — с кобылой. Просыпался я обессиленный, недовольный собой, но с чувством облегчения: в постели было сыро. Природа брала свое. Мне оставалось смириться.