Город Солнца. Глаза смерти - Евгений Рудашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что? – Екатерина Васильевна взяла папку, из которой выпало несколько скупых листков.
– Художественная манера совпадает. Годы совпадают. Ну а дальше посмотрим, что скажут в моём отделе и в секторе химико-биологических исследований.
– Я хочу на них взглянуть!
– Всё готово. Они тебя ждут. Я знал, что ты не сдержишься. – Погосян шутливо поклонился Екатерине Васильевне. – Ты ничуть не изменилась с тех пор, как… – Андрей Ашотович запнулся. Отчего-то взглянул на Максима и, ослабив улыбку, сказал: – С тех пор как мы виделись в последний раз. Прошу за мной.
Когда Погосян упомянул о существовании двух других картин Берга, Екатерина Васильевна впервые за весь день по-настоящему оживилась. С едва скрываемым азартом взяла листки из синей папки, начала читать отпечатанный на них текст. Ещё не закончила первую страницу, но уже заглянула в остальные, будто торопилась узнать нечто важное. А потом вдруг поникла. Кажется, прочитанное Екатерину Васильевну разочаровало.
Если Погосян и заметил перемену в её поведении, то никак это не прокомментировал. Открыл дверь и мягким жестом пригласил всех выйти в коридор.
Елена Яковлевна была недовольна тем, что её оторвали от работы. Аня это сразу почувствовала – в то мгновение, когда Погосян сказал, что на картины Берга они с Екатериной Васильевной пойдут смотреть вдвоём, а Максима, Диму и Аню оставляют с хранителем фонда живописи.
– Леночка, расскажите им что-нибудь интересное. Уверен, у вас найдётся занимательная история, – Андрей Ашотович кивнул ей с неизменной галантностью.
Елена Яковлевна в присутствии Погосяна улыбалась, но, едва он увёл Екатерину Васильевну в глубь хранилища, посмотрела на своих подопечных с гримасой нескрываемого раздражения. И вместо обещанной истории произнесла:
– Ничего не трогайте. Если будут вопросы, задавайте.
Дима приоткрыл рот, но, к счастью, так и не придумал, что сказать в ответ. Аня постаралась незаметно оттеснить брата и прежде всего извинилась перед хранителем за то, что они по стечению обстоятельств вынуждены помешать её работе.
Аню всегда тянуло сгладить любую замеченную неровность – успокоить недовольного, утешить обиженного. Если ей это удавалось, она чувствовала необъяснимое удовлетворение, а однажды поверив в себя, уже не опасалась вступать в примиряющий разговор даже с совершенно незнакомыми людьми. Знала, что под внешним раздражением отъявленного зануды нередко прячется душевный, по-своему интересный человек. Требовалось лишь найти к нему подход.
Одежда Елены Яковлевны – вельветовые брюки и жакет с воротником-стойкой – казалась опрятной, но уж слишком закрытой. Косметикой она не пользовалась, только бальзамом для губ. Седые волосы лежали аккуратно. На безымянном пальце не было обручального кольца. Под ногтями – въевшиеся следы от чернил. Над губами – заметные чёрные волоски. Из всего этого Аня сделала вывод, что с Еленой Яковлевной нужно вести себя как послушная гимназистка. И первым делом восхитилась тем, как в хранилище всё надёжно и компактно организовано.
Сказала, что учится на графического дизайнера и недавно была в одном из хранилищ Третьяковской галереи, где до сих пор часть фонда держали на деревянных полках. Здесь же, в Русском музее, давно перешли на металлические щиты, что не могло не вызывать восторга.
Такой подход Елене Яковлевне пришёлся по душе. Она согласилась с тем, что пожар – главная опасность для любого хранилища, и с сожалением припомнила несколько печальных случаев из практики Русского музея. Снисходительно обрадовалась, когда Аня упомянула Евдокию Глебову – сестру художника Филонова, которая в блокадные годы на санках перевезла в музей более четырёхсот работ своего брата. И так, слово за слово, завязался разговор, в котором хранитель поначалу только отвечала на Анины вопросы, а затем стала по своей воле рассказывать о переданных сюда полотнах.
Аня была довольна. Разговор незаметно перерос в обещанную Погосяном экскурсию. Хранитель вела их вдоль щитов – больших металлических рам, на каждой из которых висело от четырёх до десятка картин. Щиты стояли боком на рельсах и по нажатию соответствующей кнопки сдвигались друг к другу так плотно, что между ними не удалось бы просунуть даже руку. Тут же, на торцах, висели описи с подробным указанием экспонатов, их перемещений и проверок. Большие полотна хранились отдельно – снятые с подрамников и накрученные на вал. Ну а самые крошечные, по большей части миниатюры на эмали, были распределены по ящикам. У стен стояли картины, подготовленные к выносу на очередную выставку.
Елена Яковлевна говорила обо всём этом с видимым увлечением. Аня изредка подбадривала её короткими вопросами, но тут опять вмешался Дима. Решил ни в чём не уступать сестре и похвалил одну из картин, назвав её похожей на фотографию:
– Хорошо, что они тогда рисовали. Фотоаппаратов не было, но всё сохранилось для истории.
Аня посмотрела на Максима в надежде увидеть сочувствие, однако Максим в эти минуты был рассеян – явно думал о полотнах Берга, которые сейчас в одном из соседних помещений рассматривала его мама.
– Это «Площадь Святого Петра в Риме» Григория Чернецова, – Елена Яковлевна ответила с недовольством, почти возбуждённо, и дальше говорила так, будто отчитывала Диму за проступок или несусветную глупость. – Если вы, молодой человек, побываете в Риме, то увидите, что такой вид на площадь не открывается. С точки, откуда рисовал Чернецов, фасад полностью закрывает купол, понимаете? Он рисовал реальные объекты, но в сущности создавал собственный мир, свою перспективу. И никаким современным объективом вот это всё, – Елена Яковлевна повела рукой возле картины, – не уместить в одну фотографию. Понимаете?
Дима, насупившись, кивнул. Не любил, когда его отчитывают при других. Пожалел о своём неловком замечании.
– Видите колоннаду собора Святого Петра? Она огромная, необъятная! Колоннада нашего Казанского собора более… человечная, её можно охватить взглядом. Она… она похожа на простёртые руки. Но в Риме это уже вселенский размах! Никак, ничем не объять. Только кистью Чернецова.
Хранитель ненадолго умолкла, и Аня постаралась смягчить Димину ошибку – завела разговор о том, до чего, должно быть, хорошо работать здесь и в тишине, без помех изучать искусство.
– Мне повезло, в моём фонде только восемнадцатый век и первая половина девятнадцатого, – устало улыбнулась Елена Яковлевна. – Потом живопись стала другой. Колодники, распутица, нищета, смерть… А здесь ещё погода хорошая, на деревьях – неопавшие листья. Мир, приподнятый над обыденностью. И в пейзажах, и в портретах. А главное, тут много картин-изгнанников. Некоторые полотна выезжают на выставки, иногда попадают на экспозицию. Но основная часть всегда живёт здесь. И мне это нравится. У них какая-то особая сила. Это как у Толстого: на Элен был «лак от всех тысяч взглядов, скользивших по её телу, а Наташа казалась девочкой, которую в первый раз оголили». Тут то же самое. Полотна, которые висят в фонде, сохраняют какую-то нетронутость, чистоту.