Книга Фурмана. История одного присутствия. Часть 4. Демон и лабиринт - Александр Фурман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завтра снова отправятся они в далекий путь, вынюхивая и выслеживая уходящие стада, погибая и возвращаясь калеками. И так они будут уходить, пока не вернутся с добычей: послезавтра или через тысячу неведомых нам дней их исчезнувшего календаря.
ЛЕНИВЫ ОНИ, УМЕРШИЕ УЖЕ ОХОТНИКИ?
А вдруг они так и не встретили добычи, и племя погибло?
Ленивы ли они, могучие?
Эх, сударь!..
Радуйся маленькому – тогда и большое придет.
Максикушка, а одна из твоих аксиом чудовищно не верна: что нельзя обижаться на того, кто желает тебе только добра.
«Услужливый дурак хуже врага» (но это не про тебя!).
А разве твой отец не желает тебе добра?
Мучить же себя мыслями я не перестану: это чертовски мазохистски приятно.
Но я пока бессилен, ты прав, чтоб я сдох!
Да! Совсем забыл! Из библиотеки я вчера уволился, поругавшись с компанией тамошних девушек и тетушек.
Но ТЫ не отчаивайся, я скоро поступлю еще куда-нибудь!
Зато видишь, какие толстые письма я получил возможность писать.
Желаю тебе хорошо себя чувствовать и не унывать!
Пиши.
Фур
Фурман – Андрею Максимову
26 декабря 1976
Я нахожусь в почти забытом уже моим телом состоянии прозрачности после бессонной ночи и раннего бодрого подъема: петрозаводская Наташа улетела сегодня в 8 утра, в связи с чем нам пришлось вставать в половине шестого и мчаться по темным, задуваемым вьюгой и белесо-мерцающим улицам, задевая многочисленными этюдниками и авоськами о скользящие юзом первые и вторые троллейбусы. Аэродром же Быково, хоть и отвратный по сути, был замечателен и даже красив, наполняя грудь пульсирующей неверной тревогой, всегда возникающей в подобных местах-разлучниках. Это всё дела.
Вот проблемы.
Кстати, я благодарен и по-всякому приветствую проявленное тобой терпение в отношении моих разнообразных и часто весьма непривычно для нас резких высказываний и суждений.
Ты молодец, что так благодушно настроен, не обращая внимания на мои наскоки и тональности, а я прошу прощения за проявленное мною некоторое хамство.
То, в чем мы расходимся, с моей стороны выглядит так: все окружающие действительно имеют веские основания сомневаться в наличии у меня какой-то реальной и впечатляющей цели или пути. В частности потому, что я пока только говорю и даже болтаю, а не судят одних победителей, как известно. Я не победитель, признаю это и не обижаюсь особенно на людей. Но, дорогой мой, ты-то неужто не понимаешь, что победителями не рождаются, а рано или как угодно поздно становятся.
Я вполне понимаю и сочувствую моим родителям и тетям, которые считают мою жизненную позицию неправильной и нехорошей. Естественно, они не принимают моих заверений и завираний, что я готовлюсь быть так или иначе хорошим и удовлетворительным. Они просто старые и узкие человечки.
Но, древоподобный товарищ мой, будет ли для тебя откровением такое: я тот, кто называется художником, я верю в свою силу и могущество проявить ее одним из образов, созданных моей рукой в будущем, я не хочу пропасть даром и постараюсь стать победителем, в том или ином виде признанным обществом или его представителями, – во всем этом я уверен процентов на 75–80 – и это, мне думается, немало.
Вот основа моего проживания.
Мне почти девятнадцать лет.
Я вовсе не считаю свои теперешние дни подготовкой к чему-либо, к какой-то деятельности и подвигу, так же как и не называю мою жизнь ДЕЛОМ. Но я совсем не думаю, что я сейчас падаю куда-то, оскотиниваюсь и вот-вот сломаюсь.
Вы же мне постоянно досаждаете и щиплете своими ужасными прогнозами и пророчествами, лишаете меня душевного равновесия и уверенности в себе, никакой другой уверенности при этом мне не давая. Я допускаю, что я не прав, а правы вы, но в том и дело, что я не замечаю твердой уверенности в собственной правоте у вас самих. На разговоры вас хватает, но когда человек погибает, беседы, мне кажется, не спасут.
Все, и я тоже, хотят быть благородными и мудрыми героями, спасающими друга от смертельной опасности, но когда опасности нет и спасать некого, т. е. не от чего, – остается таковую придумать, ибо жажда славы и чести владеет всем телом, от шерстинки на макушке до нестриженого ногтя на мизинце левой нижней ноги.
Но ведь все не так, не правда ли?
Ты, в общем-то, догадываешься, что я не совсем плох, наверное?
Самое важное (с чего я и начал): мама, папа и тетеньки в мои силы не верят вовсе – это ладно. Но ведь и ты всерьез требуешь, чтобы я дал тебе уверенность в моих силах!
Значит, сам ты в меня не веришь? Хочешь верить, но не можешь. Именно это звучит в твоих письмах. Печально, конечно, но изменить здесь что-либо можешь только ты сам.
Ты говоришь, нужна цель в жизни. Смешно! Как тебе ее оформить для показа – завернуть или поставить в вазу? Это все та же история. Ты ведь, в сущности, сейчас уже хочешь видеть меня победителем для укрепления своей веры, – потому что ты стоишь сегодня выше меня на пьедестальной лестнице на небо, а я еще даже не взобрался на нее, похаживая в самом низу.
У тебя в решении нашей спорной проблемы, от которой остался теперь один только вопрос о твоей вере в меня, есть возможность выхода, выгодного нам обоим: поверить в мои ВОЗМОЖНОСТИ, в мое будущее. И укреплять во мне эту веру.
А беседы и диспуты, не имеющие целью нахождение ясного ответа, совсем не нужны. Они – суета. Я же ничуть не против твоей помощи в любом виде, и спасибо тебе за тревогу. Одновременно я многое понял и осознал, задумываясь над этими листиками.
На неделе я рассчитываю созвониться с тобой и подробно решить про Новый год. И про все прочие штучки-дрючки.
До свидания, пиши.
Привет!
Фурюшка
Фурман – Соне Друскиной
19–22 февраля 1977
Привет, любезная Соня!
…Однажды я шел куда-то, падал снег. Кляц! – на две секунды я увидел:
П А Д А Е Т С Н Е Г.
И всё. Опять иду куда-то. Что это? Помню, в те две секунды думал: «Вот так надо писать!» – и что-то еще про Толстого…
Кажется, что раньше такое – не случалось даже, а – было чаще.
Значит, стачивается душа?
Я чувствую, что почти притерся к жизни, притерпелся, прижился.
Но вот иногда, как сквозь снег, становится грустно. У меня сейчас все сильнее становится убеждение, что мы – ты, Борька, я, Ольга и Наппу – потеряли все вместе и каждый внутри себя кое-что, не названное пока, но большое. Одно ясно: сознание этой потери причиняет непреходящие беспокойство и сожаление, а еще какую-то тоскливую жажду, как по солнечному дню из прошлогоднего лета… Это я к тому, что, верно, нас крепко связывают – как мы ни стараемся освободиться – те полгода постоянного взаимного внимания и постоянного творчества вместе – а иначе как его назвать: придумывание, фантазирование + пение и сочинение? Никак не могу вспомнить, чтобы мы в то время ссорились, обижались. Как ты думаешь, желание видеть друг друга у нас сейчас меньше, чем тогда, или все это просто незаметно в конторских буднях?