Элиза и Беатриче. История одной дружбы - Сильвия Аваллоне
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ненавижу ее, – сказала она.
Открыла кран, сунула голову под струю; волосы действительно оказались частично цвета фуксии, а частично оранжевые. Краска стекала вместе с водой, но цвет сохранился – отдельными пятнами.
Беатриче промокнула волосы полотенцем, потрясла ими перед зеркалом и улыбнулась:
– Я хотела цвет как у тебя.
«Ты хотела быть похожа на меня? – подумала я. – С ума сошла?»
– Взяла, смешала две краски и устроила переполох.
Виноватой она не выглядела.
– У меня отстойные волосы, – ответила я. – А вот твои были потрясающие.
– Никакие они не мои. Мои – кудрявые, вьются как бешеные, и такого каштанового цвета, который ни о чем. Мне их Энцо с первого класса средней школы выпрямляет утюжком и красит как у моделей на обложке «Вог».
Она воткнула в розетку фен и принялась с ним дурачиться – как Деми Мур в фильме «Стриптиз», который очень нравился моему брату. Я присела на край ванны, с изумлением глядя на ее волосы. Действительно кудрявые. Подсыхая, они трансформировались в какой-то непролазный куст, ничего общего не имевший с той аккуратной прической, которую я видела каждое утро в школе. А вот макияж она нанесла профессионально: ничего общего с детской мазней наших одноклассниц. Это была настоящая маска, прорисованная с большой тщательностью, которая сглаживала контуры лица, поднимала скулы, увеличивала глаза и губы, уменьшала нос; вид у нее был благородный, возраст – неопределенный. И, конечно, ни следа прыщей.
– Прикинь, я иногда даже сплю так.
Я вздрогнула, как и всякий раз, когда она словно отвечала на мои мысли.
– Чтобы утром, когда проснешься, не пришлось ненавидеть себя перед зеркалом. Я все оставляю: пудру, помаду. Если красить водостойкой тушью и аккуратно лежать на подушке, не ворочать головой, то она не осыпается.
Тут я поняла, насколько доверительно было с ее стороны показаться мне без макияжа в тот день, когда мы ходили на «дело». И невольно ощутила прилив теплых чувств, но сдержала их. Беа включила небольшую стереосистему вверху на полочке. Из колонок полилась песенка, которую Никколо не раздумывая квалифицировал бы как «дерьмо». Кругом было столько косметики, духов, кремов, гелей для душа, что я задалась вопросом, зачем это все. В нашей ванной я держала только щетку и зубную пасту.
– Смотри! – продолжала Беа, схватив дезодорант и поднося его к губам. – Похожа я на Паолу? – Тут она сделала вид, будто поет в микрофон: – Vamos a bailar, esta vida nueva! Vamos a bailar, nai na na![6]
Она принялась изображать чувственный танец, тереться задницей о мои колени; попыталась и меня заставить танцевать под припев, щекотала бока, чтобы я встала, но я вывернулась: чтобы я занималась таким идиотизмом?
– Не любишь Паолу и Кьяру?
– Нет, – призналась я.
– А что тогда ты любишь? Их этим летом везде крутили.
Вот этого я никогда не делала. Не говорила о себе. Была уверена, что мной никто не может заинтересоваться. Десятилетия спустя психолог попытается убедить меня, что к этой моей крайне низкой самооценке приложила руку мать. Но только в тот день, в ванной, когда мама была за сотни километров, мне захотелось откровенничать. Я чувствовала, что Беатриче поймет; не вот эта ее эксгибиционистская версия, а та, что чуть раньше в гостиной выслушивала несправедливый выговор.
– В Биелле есть одно место, – заговорила я, – называется «Вавилония». Там у всех девчонок и парней волосы синие, зеленые или оранжевые с фуксией, как у тебя, и еще выбриты по бокам, а сверху гребень. Они поют под The Offspring, слэмятся, курят и показывают средний палец всему и всем на свете.
– Слэмятся? Это как?
– Ну, это когда не танцуешь нормально, а болтаешься в толпе. Толкаешься плечами, головой. Там у нас даже Rancid играли! Среди рисовых полей, в Пондерано! В Биелле совсем не так, как в Т., – заключила я.
– А тебе какие группы нравятся?
– The Offspring. И еще Blink-182.
– Это твой брат слушает? – лукаво спросила она. – Крутой он. Как его зовут?
– Никколо.
– Хочу с ним познакомиться. Одолжишь мне его как-нибудь в субботу?
Я неопределенно кивнула. Не решилась сказать, что он уехал. Произнести это вслух означало смириться. Да и потом, окажись он лицом к лицу с Беатриче, назвал бы ее сраной капиталисткой, или сраной аристократкой, или еще как-то с прибавкой «сраная».
– Да, в Т. панков нету. Все мы тут одинаково тупые и ординарные.
– Ну нет, ты-то не ординарная! А теперь вообще почти панк!
Беа рассмеялась:
– Хотела бы я так, с гребнем и пирсингом в носу, сбежать отсюда и послэмить в вашей «Вавилонии» среди рисовых полей.
– Так поехали! – предложила я, неожиданно ощутив прилив счастья.
– Забудь об этом.
– Почему?
– Сейчас объясню.
* * *
Мы вышли из комнаты, и она повела меня по коридору, где не слышно было шагов. Ее домашние по-прежнему внизу скандалили.
Мы миновали распахнутые двери в комнаты ее брата и сестры, закрытую дверь в спальню родителей. Беа толкнула последнюю дверь, и мы зашли в какую-то ужасно темную и холодную комнату: здесь словно кто-то долго болел и недавно умер. Я на ощупь продвигалась за ее силуэтом, потом она подняла жалюзи, и я обомлела.
Повсюду на стенах были фотографии, как в музее или в поминальной часовне. Гигантские увеличенные снимки, портреты, коллажи из поляроидоных снимков – в рамках, под стеклом. А там, где не висели снимки, стояли стеллажи, набитые пронумерованными фотоальбомами, и на каждом было имя: Костанца, Беатриче, Людовико. Беатриче побеждала с разгромным счетом.
– Людо пару раз снимался, но ему быстро надоело. И потом, отец воспротивился: мол, не мужское это дело. И маме пришлось уступить.
Беатриче уселась на подоконник, против света.
– Костанца красивая, но у нее ни глаз, как у меня, ни роста моего нет. Она раньше много в рекламе снималась, в детстве еще. Даже в рекламе мультиков «Мой маленький пони». А потом у нее пошли месячные, вылезли прыщи еще хуже моих, бока наросли, и больше ее уже не приглашали. – Она отгрызла заусенец, слизала крошечную капельку крови. – Так что осталась я.
Тон у нее был какой-то неопределенный, словно это одновременно и приговор, и призвание свыше. И я не понимала, гордится она грудой снимков, которыми была облицована комната, или страдает из-за них.
И вот она сидела там – теперь ее волосы походили на стекловату – и разглядывала