Книга Каина - Александр Трокки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мойра сидела напротив меня. Это было до нашего развода и до того как мы оба перебрались в Америку. Я успел выбросить из головы тот случай с мужиком на лужайке. Было около десяти часов. Два часа до нового года. Один день сменял другой. Чувство облегчения от того, что достиг рубежа старого года, тревожило меня. Это не было похоже на ощущение, что я выхожу из тюрьмы.
Мойру задевала моя изолированность. Я улавливал, что в ней бурлят грубые эмоции. Это задевало. Она называла меня эгоистом, что проявилось в моём отношении, в ту самую ночь. Я понимал, о чём она.
Она испытывала потребность чего-то доказать и непонятным образом связывала данную возможность с проводами уходящего года.
— Слава Богу, этот год почти закончился! — сказала она.
Меня ее заявление поразило своей глупостью, так что я предпочёл не отвечать.
— Слышал, что я сказала? — спросила она.
Я изучающе покосился на нее.
— Итак? — сказала она.
Она снова начала говорить, но на сей раз осеклась на полуслове. И потом прошлась по комнате, налила себе выпить. Она перемещалась от одного события к другому, так ни разу и не придя к решению. Она как бы попала в ловушку за пределами своего жизненного опыта, и боялась зайти. Не знаю, что конкретно она порывалась сказать. Вместо этого она нацедила себе выпить. Я наблюдал за ней со своего места. Её бедра под мягкой, бурой, как у осла, шерстью, смотрелись привлекательно. Они еще были в хорошем состоянии. Плоть сохранила упругость и была гладкой на ощупь: живот, ягодицы и бедра. Эмоции находились там, в каждой мышце, в каждом волокне. А потом она опять села напротив меня, отвратительно прихлёбывая свое пойло, избегая моего пристального взгляда. Она старалась показать, что я ей отныне никто, и одновременно понимала нелепость своего положения. Отчего чувствовала себя неловко. Для неё нелепость — это что-то, чего следует избегать. У неё был трудный период нелепых ситуаций, когда она бежала от них, как римляне от готов и вандалов.
Мне вдруг пришло в голову, что я смогу её взять. Она не подозревает. Она не понимает, что её животик гораздо более соблазнителен, когда просвечивает вместе с ненавистью. Ненависть утягивает тело, она ужимает её полноту. Так она становится горячее, только так. Начав сомневаться в моей любви, она стала мученицей, непривлекательной. Но иногда ярость дает ей свободу. Её мышцы знали возбуждение… встать и приблизиться к ней. Она отшатнётся, защищаясь, откажется взглянуть на меня. Но её отстранённость не убеждала. Она не была неуязвимой. Вот тут-то мне бы следовало держать себя в руках, поскольку от вожделения у меня, бывало, появлялся кисловатый привкус во рту. Я предпочитал её злость её же глупостям. Это что-то, чему я могу противопоставить своё вожделение. А когда я напарывался на её дурь, во мне начиналось какое-то подобие распада, вроде постепенного расслоения молока, когда оно начинает прокисать. Я переставал, когда такое начинало происходить, быть цельным, а она переставала меня интересовать.
Мне вспомнился человек на газоне. Тогда вдруг я ощутил единение с собой, словно очутился на пороге открытия. Меня привело в недоумение, что я не нашел его в баре. Полагаю, он ушел, пока я просиживал в сортире. Глубокие прорези в дереве изображали туловище, дубовый листик лака сохранился на месте лобковых волос. Я потрогал его указательным пальцем, соскребая ногтем лак. Меня неожиданно поразило, что их было чересчур много. У моей жены была большая пиздища, густо поросшая волосами, но все равно не настолько гигантская. Скрывающаяся глубоко в паху. Когда я вспоминал о ней, она вспоминалась мне влажной, редкие волоски на белой как мел коже нижней части живота, от которых оставалось воспоминание как о начинке в порах. Из-за этого я начинал думать о матери. Не знаю с чего. Мое внимание сосредоточилось на туловище. Я погладил его пальцами. От прикосновения к необработанному дереву по подушечкам пальцев пробежал ток. Ощутил легкое покалывание волосков на затылке. До этого я ни разу ни вступал в такой близкий контакт с древесиной. Я переживал соучастие. Склонился к ней. Приятное чувство. Именно тогда я подумал о своей жене, о замысловатом треугольнике ее органов, когда стоял, прикасаясь бедрами к двери. Я заказал выпить и ушел. Никаких человеческих признаков. Я осмотрелся на улице. Появилось чувство, что скоро пойдёт снег.
Моя память соединяет этих двоих. Мойру, мою бывшую второю половину, в самом жалком виде, и пролетария из Глазго, — их так боялась моя мать, — и его образ на лужайке в свете газового фонаря, с серебряным предметом в крепкой ладони, загадочным образом переходит в меня самого. Я часто говорил себе, что это должно быть, была бритва, может, «Оккама».
Я вдруг сообразил, что на ней те самые новые серёжки, которые брат ей привез из Испании. В ту секунду я второй раз за вечер обратил внимание на её серьги. Она проколола уши месяц назад. У врача. Сказала, что полагает, такие серёжки ей пойдут.
Был канун Нового года. У Мойры возникло чувство, что она готовится перешагнуть порог. Серёжки выражали её решимость сделать это. В календаре отмечено число. Я спросил, зачем она решила их надеть. Чуть раньше она сказала, что не хочет идти в кино. По правде, говоря, я забыл число. Меня удивило, что она одела серёжки, когда я вернулся в квартиру.
Она стояла посреди комнаты, глядя на меня. Возникло чувство, она ждёт, чтоб я чего-нибудь сказал. Я только зашел. Я должен был заметить серьги. Когда я это сделал, мы должны были, взявшись за руки, вступить в новый календарный год. Но я их не заметил. Я продолжал размышлять о том человеке на лужайке. И тогда Мойра сама преградила мне путь, встала посреди комнаты, напустила на себя глупый вид, как с ней всегда случалось на людях, когда ей казалось, что никто не обращает