Сладкая жизнь - Александр Генис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дефицит изобразительных средств сновидение искупает теологическими достоинствами. Сон — пример, если не источник, любой метафизической модели. Он позволяет, более того, обрекает на жизнь сразу в двух мирах, ведущих внутри нас свой беспрестанный немой диалог. К тому же во сне нам чужды сомнения. Только там мы живем с завидной уверенностью, что окружающая реальность — единственно возможная. Спящий забывает о том, что спит. Ночью наша расколотая неверием душа вновь срастается, чтобы испытать лечебную целостность мировосприятия, лишенного недоверия к окружающему.
Каким бы причудливым ни казался сон днем, ночью он яснее фантика. Подлинная фантастика сна сосредоточенна не в объекте, а в субъекте. Во сне мы не равны себе. Наше Я дробится и слипается в самых прихотливых сочетаниях. Лишенные волевого центра, собирающего отдельные импульсы в единую личность, во сне мы живем всей гурьбой.
Чтобы познакомиться с толпой, населяющей меня по ночам, я отправился в Сохо на семинар сновидческой йоги. Эта отрасль психоделического бизнеса обещает освоить последнюю целину распаханного мира — подсознание. Чтобы им овладеть, онейрология (переживающая сейчас бурный расцвет наука о снах) разработала методику управляемого сновидения.
Вот ей-то я и пошел учиться к нью-йоркскому психологу, который в соавторстве с буддийским монахом (нередкое в Америке сочетание) выпустил книгу практических рекомендаций по искусству сновидений.
Урок начался с того, что, уложив учеников на пухлые подушки, гуру стал учить нас различать акварельно тонкие градации, отделяющие сон от яви.
— Что бы ни думал будильник, — говорил наставник, — пробуждение постепенный процесс. Сознательно замедляя прощание со сном, мы должны всеми силами оттягивать встречу с реальностью, ибо только в зазоре между двумя состояниями прячется третье — люсидный сон, не отличающийся от действительности, но и не являющийся ею.
В люсидном сне вы становитесь хозяином ситуации — властелином вымышленного вами мира. Чтобы совершать сознательные путешествия по собственному сновидению, нужно проснуться во сне — понять, что ты спишь и, не пробуждаясь, взять контроль над ситуацией. Тут уже можно делать что угодно: летать, превращаться в зверей, навещать покойников. При этом вы помните, что спите, но это не мешает реализму переживания.
Хотя все это кажется невероятным, многие, особенно в детстве, испытывали состояние люсидности. Вопрос в том, как научиться входить в него по желанию и оставаться в нем достаточно долго, чтобы насладиться открывающимися возможностями. Учеба требует тренировки, психической дисциплины и удачи. Тем не менее, после несколько месяцев упражнений, которые обязательно включают ведение подробного дневника снов, я достиг люсидности.
Дорожа искусством, доставшимся мне таким трудом, я долго подстерегал сон позначительнее. И он, наконец, мне приснился — такой важный, что отправился бы с ним в ООН, если бы верил в здравомыслие этой организации.
— У каждого человека, — сказал мне тот, кто заменяет нам в снах Бога, — должен быть доход, равный номеру его телефона.
Раньше я бы принял решение этой мировой проблемы без сомнений, но опыт люсидности не прошел даром. Пробившись сквозь кокон ночного оцепенения, я проснулся ровно настолько, чтобы успеть возразить.
— Это же нечестно, — беззвучно завопил я, — у одних телефон начинается на девятку, а у меня на двойку.
— А сейчас, значит, все по справедливости? — саркастически ответил реформатор, и растаял в бесспорной яви утра.
Я бы вплетал свой голос в общий звериный вой
там, где нога продолжает начатое головой.
Изо всех законов, изданных Хаммурапи,
самые главные — пенальти и угловой.
Бродский
Иногда мне кажется, что Новому Свету труднее открыть Старый, чем Колумбу — Америку. Во всяком случае, четверть века назад, когда я приехал в Нью-Йорк, хлеб здесь ели квадратный, а футбол я смотрел с нашим дворником-мексиканцем, естественно, по-испански. С тех пор кое-что переменилось и на кухне, и на поле. В «Макдоналдсе» завелись круассаны, а в пригородных школах выросло поколение мальчишек (и девчонок), умеющих играть в футбол — но не смотреть его.
По-прежнему самая популярная во всем мире игра в Америке — достояние национальных окраин, этнических маргиналов, которые вывезли свое увлечение с родины и так и не смогли приучить к нему аборигенов. Ни триумфы, ни поражения американской сборной не могут победить стойкого равнодушия этой страны к игре, перипетии которой способны нарушить покой всего остального мира.
Футбол как был, так и остался старосветской причудой, не без основания вызывающей у американцев подозрения в мазохизме, исторической неполноценности и государственной недостаточности. Чтобы полюбить футбол, американцы должны стать, как все, но именно этого они всегда боялись.
Неудивительно, что у тайны этого вопиющего безразличия слишком много разгадок. Одни видят причину в самой игре. Следить за безрезультативной ничьей — все равно, что играть в бильярд без луз. Развлечение возможное, но слишком уж утонченное. Другие считают, что все дело в географической карте, на которой болельщики не умеют найти соперников: рядовой американец знает только те страны, с которыми воюет. Третьи ищут отгадку в политике. Американцы, отказавшись, в отличие от своих южных соседей, продолжать европейскую историю, упразднили и футбольный патриотизм, превращающий чемпионат мира в состязание стран, а не спортсменов.
Футбол, как ООН, прокламирует равноправие всех государств, независимо от территории, населения и дохода. Но в противовес ООН футбол реализует формальную справедливость на деле, демонстрируя равенство Давида с Голиафом.
В мире, где банки, Интернет и террористы успешно отменяют государственные границы, один футбол укрепляет тающую державную идентичность. Легче всего страны и народы отличить на поле — по трусам и майкам. Иногда, впрочем, не только цвет, но и суть национальной души проявляется в геометрии игры. Трудно спутать дисциплинированный марш немцев от ворот к воротам с вихревым перемещением бразильцев, не отдающих мяча ни своим, ни чужим.
Наглядные различия еще больше подчеркивают геральдическую природу футбола. Разновидность государственного фетишизма, это могучее суеверие напоминает культ плодородия, связывающий коллективное благополучие с забитым голом. Столь архаические переживания, однако, далеки американцам. Чужие на празднике жизни, они держатся по другую сторону — в одиноком безнациональном раю, где футболисты, как пришельцы или ангелы, гоняют мяч по полю в основном для своего, а не нашего удовольствия.
Я не оправдываю американцев, я их жалею, ибо смотреть футбол не менее интересно, чем играть в него, причем ничуть не легче.
Как все великое, футбол слишком прост, чтобы его можно было объяснить. Поэтому многие путают его с религией, нажимая на мистериальный характер действа, или — с жизнью, подчеркивая непредсказуемость происходящего и высокую цену ошибок. Но мне футбол кажется искусством, которое, как и он, невозможно без основополагающей условности.