Удар отложенной смерти - Инна Тронина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Андрей так и не открыл глаза. Он то ли потерял сознание, то ли заснул, и во рту у Готтхильфа стало горько от злости. Он понимал, что безнадёжно проигрывает, позорится перед Валерой Кисляковым, которого распекал вчера в ресторане. Вполне возможно, что бригадир рассказал остальным об обещании Обера дать Бладу по рогам. И вот он, босс, распинается перед капитанишкой, как идиот, а тот и ухом не ведёт. Может быть, их и сейчас снимают? Всё равно отправить мента в топку никто не помешает, и именно это надо сделать.
Филипп даже сам не заметил, как непроизвольно моргнул Ременюку. Тот мгновенно дёрнул за рукав Мажорова, потом – Беллавина. Последние двое взяли носилки за ручки и поставили их на бок. Савва зашёл за спину Озирского и ударил того по пояснице, по почкам, потом – по позвоночнику. Все знали о прошлой травме, и сейчас вовсю этим пользовались. Филипп сам умел бить и знал, что эти удары крайне болезненны. Он ожидал, что Озирский сейчас закричит, хотя бы застонет, но тот молчал.
Уши Готтхильфа словно заложило ватой. Ему казалось, что вокруг звенит воздух. Ведь Савка же не мухлевал, бил от души – Филипп это видел. У Озирского в позвоночнике вроде бы даже что-то хрустнуло. Когда носилки перевернули, Андрей был заметно бледнее, чем раньше. Скулы его заострились, а глаза потухли.
Филипп достал платок и сплюнул – терпеть горечь было уже невозможно. В полной тишине побои выглядели ещё ужаснее, чем в сопровождении ругани и воплей. Он встал со скамейки и подошёл поближе.
– Всё дело в тебе, Андрей, – заговорил он тихо, распечатывая новую пачку «Винстона». – Не будет тебя, заглохнет и дело о крематории. Только ты в состоянии жертвовать собой ради людей. Если честно, то мне тебя жаль. Истинный пассионарий! Надеюсь, ты знаком с теорией Гумилёва? Не жаль тебе умирать из-за каких-то стариканов? Из-за патологически жадных маразматиков, которые подагрическими руками вцепились в своё золото? Ведь когда ты заживо сгоришь, ни один из них и не вспомнит о тебе. Людишки думают только о себе. О своих драгоценностях, о своих вещах, о своей выгоде. И ради того, чтобы получить на руки небольшой слиток золота, они готовы упрятать тебя в печь. Да они о тебе вообще давно забыли! Как и о том, что в гробу нет карманов… Народ, люди, граждане скажут, что ты идиот. Это в том случае, если им кто-то напомнит о твоей жертве. А так всё быстро порастёт быльём. У нас-то другого выхода нет, вот и возимся тут с тобой. И ничего другого не остаётся, кроме как задвинуть тебя в печь. Имей в виду – ты лишишься даже души. Согласно последним исследованиям, она распадается при температуре чуть более тысячи семисот градусов. А здесь при вдувании кислорода получается две с половиной тысячи. Тебя не станет вообще…
– Мне же лучше – скорее достигну нирваны. – Озирский ответил именно на последний довод, который чем-то его заинтересовал.
– Ты что, псих?! – опять подал голос Кисляков.
– Давайте! – махнул рукой Готтхильф.
Он понимал, что этого фанатика действительно надо уничтожить. Уничтожить вместе с душой, чтобы и она из мира иного не вредила делу Организации.
Ребята нервничали – в кремцех должны были постоянно поступать гробы. И надо быстрее кончать с ментом, чтобы не вызвать подозрений. Они суетились, наступая друг другу на ноги, и один раз даже уронили носилки с Озирским на пол. Валера Кисляков привычно распоряжался, но Готтхильф видел, как по его лицу катится пот, а руки мелко дрожат.
Потом Филипп взглянул на Озирского. Сейчас-то он уже должен поверить в скорую свою смерть, даже если раньше сомневался. Ну, ладно, орать и вырываться он не будет. Как-нибудь справится с собой, чтобы не уронить достоинства перед врагами. Но хотя бы вспотеть он должен, и мышцы могут задёргаться – на лице, на шее. Пальцами он должен сильнее вцепиться в носилки, дёрнуться хотя бы, напрячься, согнуть ноги…
Мажоров с Беллавиным с трудом подтащили носилки к печам. Филипп удивился – с виду Озирский не выглядел очень уж тяжёлым. Ременюк ушёл куда-то в угол, и тут же открылись заслонки. Готтхильф шагнул назад и непроизвольно зажмурился от вида ревущего белого пламени.
Зажмурился именно он, а не Андрей, которому уже сейчас было нестерпимо жарко. Пока носилки с привязанным капитаном стояли на желобах у одной печи, в несколько других засунули заждавшихся покойников в нижнем белье. Это были сплошь старики и старухи, а, значит, их исподнее загнать было невозможно.
Андрей прекрасно видел всё это. Понимал, что они-то мёртвые, а он – живой. Отсветы белого огня плясали на его зимних, коротких сапогах из хорошей кожи. Только теперь лицо Озирского вспотело – но лишь от близкого жара.
Филипп видел, что инстинкт самосохранения начисто задавлен волей здорового, молодого человека, которому жить да жить. Да, капитану страшно. Ему не может не быть страшно. Он же не сумасшедший, не слабоумный. И фанатизм его зиждется не на страстях, а на разуме. Да, именно таких людей Лев Николаевич Гумилёв называет пассионариями. Кроме того, с мальчиком здорово поработал дед-чекист. Научил его расслабляться в любой обстановке, хотя не каждого такому научишь. Невероятно – шея, ноги, ступни абсолютно не напряжены. По состоянию губ и щёк Филипп видел, что ряды зубов не сомкнуты.
Филипп, стараясь не обращать внимания на парализующий жар печей, подошёл поближе и заглянул Андрею в глаза. Зрачки не сужались и не расширялись – ну это вообще супер! Остался единственный способ узнать, ведом ли этому человеку хоть какой-то страх. Филипп, подсунув свои пальцы под проволоку, взялся за пульс. Он мог и не включать таймер на часах, но всё же включил.
А потом долго смотрел на табло, не веря сам себе. Шестьдесяят три удара в минуту. Может быть, испортились часы? Нет, и без них ясно – пульс нормальный. О, Господи, я схожу с ума… Или время, по теории Вейника, замедлило свой ход?..
Нет, часы в исправности, и время не остановилось. Просто Филипп вдруг стал другим. Он почувствовал, как его собственная воля тает, как брошенный в горячий чай кусок рафинада. Никто не пытался внушить Готтхильфу мысль о ничтожестве – он всё понял сам. Понял, что по сравнению с милицейским капитаном он – тряпка, щенок, и потому должен подчиниться ему. Но подчиниться так, чтобы никто этого не заметил.
Кроме всего прочего, эстетические чувства не позволяли Готтхильфу отправить в печь смелого, красивого парня. Он обожал всё необыкновенное, и сейчас вдруг ясно понял, какое чудовищное преступление совершает. Ведь появился же каким-то чудом в этом несовершенном мире Андрей Озирский, дожил до тридцати двух лет. Не разбился во время каскадёрского трюка, не погиб во время службы на таможне и в милиции. А вот сейчас это диво дивное исчезнет в гудящем пламени, и ничего от него не останется…
У Филиппа перехватило горло. Он вдруг сам стал хуже видеть – резко расширились зрачки. Они с Озирским встретились глазами, и стало ясно – убийству не бывать. Похоже, и Андрей всё понял, потому что слегка улыбнулся и взглянул на Обера без прежнего вызова, без презрения. А мозг Готтхильфа вдруг пронзила, как молния, одна-единственная, но невероятно важная мысль. Он был так потрясён, что даже забыл об опасности, что нависала не только над ребятами из крематория, но и над ним самим, над Уссером, над Веталем.