Самоубийство Пушкина. Том первый - Евгений Николаевич Гусляров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так велено. Государь ждёт. Велено доставить немедля.
Дворцовые лестничные марши. Свечи. Золотые брызги на канделябрах, на лепнине. Ангелы на плафонах. Тени по стенам, то отстающие, то забегающие вперёд. Тяжкое неразмашистое, будто каменное движение отворяющихся неохватных дверей. Сверху фигуры Пушкина и Потапова мелки, ничтожны.
Государь Николай Павлович величествен привычными, впитанными, въевшимися в кровь нечеловеческими ужимками. Он напоминает несколько оживший кумир, ритуальный истукан. Столько неземной размеренности, величавой медлительности в его движениях.
В кабинете — скрадывающий детали, возвышенный и таинственный сумрак.
В огромном камине пылают, потрескивая, осиновые дрова.
— Здравствуй, Пушкин. Доволен ли ты своим возвращением?
— Доволен, Ваше Величество.
— Брат мой, покойный император, послал тебя на жительство в деревню. Отныне я освобождаю тебя от этого наказания…
— Благодарю, Государь…
— Однако, есть у меня одно условие, тебе пора бы уже перестать обижать моё правительство.
— Я давно уже не противник правительству, государь.
— Что же ты пишешь теперь?
— Я теперь пишу мало, Ваше Величество. Боюсь цензуры
— Для чего же ты пишешь так, что надо бояться.
— Цензура наша принимает всерьёз и самые невинные вещи.
— Однако ж, надо согласиться и с тем, что общественная нравственность нынче так беззащитна, что я не могу отменить цензуру.
— Я сам, государь, убеждён в необходимости цензуры, когда она на защите нравственности. Но… Я надеюсь, мне сегодня можно быть смелым?..
Пушкин, то ли оттого, что озяб на улице, то ли от увлечения разговором, может, и от волнения тоже — во время этого разговора выходит постепенно из тех рамок, к которым, кажется, обязывает обстановка, непростой собеседник, сама тема разговора. Он протягивает руки к теплу в камине, потирает их, потом поворачивается к огню спиной, явно наслаждаясь этим. Некий М.М. Попов, чиновник Третьего отделения, описывает одну из мизансцен этого разговора так: «…ободрённый снисходительностью государя, он делался более и более свободен в разговоре; наконец, дело доходит до того, что он незаметно для себя самого приперся к столу, который был позади его и почти сел на этот стол. Государь быстро отвернулся от Пушкина…».
— У нас, Ваше Величество, цензура похожа на грубого будочника, поставленного, на перекрестке, чтоб не пускать публику за верёвку… Жуковский переводит славную балладу Вальтер Скотта, где герой назначает свидание накануне Иванова дня. Цензор баллады не пропускает. По его мнению грешить неприлично вообще, и тем более перед таким праздником… Другой автор называет глаза своей любезной небесными, цензор меняет эти глаза на голубые, только потому, что на небе, по его мнению, обитают ангелы… Меня самого осудили однажды за то, что я написал слово «корова»… У писателя, Ваше Величество, есть только два инстинкта, которые, однако, владеют им полностью. Это корыстолюбие и тщеславие. Запретительные меры не дают нам удовлетворить корыстолюбие и тогда усиливается тщеславие. Если вы хотите получить неукротимого оппозиционера, не давайте писателю печататься. И, поверьте, государь, всегда найдутся люди, которые рады будут подлить масла в огонь его уязвленного самолюбия… Я знаю, государь, как беспощаден русский вынужденный бунт, но ещё более страшен мне талантливый мерзавец, вышедший за черту нравственности, преступивший божеские и человеческие законы. Ничем нельзя остановить влияние обнародованной мысли. Аристократия денег и породы ничтожна перед аристократией духа. Эта аристократия самая мощная и самая опасная… Она на целые столетия налагает свой образ мыслей, свои страсти, свои предрассудки… Потому, государь, для цензора мало иметь чин коллежского асессора, и записи в формуляре, что он закончил университет…
— Ты меня пугаешь, Пушкин! Где ж мне взять таких цензоров, которые, положим, встали бы вровень с тобой?
— Не смею, государь, давать советы. Я лишь полагаю, что высшая должность в государстве есть та, которая ведает делами человеческого ума. Я так же полагаю, что нет ничего разрушительнее, чем снаряд, запущенный типографией. Ни власть, ни здравый смысл не устоят перед ним. И потому, конечно, класс писателей надо уважать, но не до такой степени, чтобы они овладели вами совершенно…
В этом месте Николай Павлович стал задумчив. Вышла пауза, из которой видно было, что Пушкин озадачил царя.
— Мне странно от тебя слышать это, — заговорил, наконец, император. — Ты сам сочинитель. Слывешь вольнодумцем. Если бы кто-нибудь передал твой разговор для истории, то некоторым он мог бы показаться странным для революционера…
— Государь, это ошибка, я никогда не был революционером. Я знаю, что лучшие и самые прочные изменения те, которые дает одно только улучшение нравов. Без насилия и политических потрясений, страшных для человечества… Велика опасность подстрекать и играть на терпении русского человека. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уже люди жестокосердые, коим и своя шейка копейка, а чужая головушка полушка… Поверьте, говорю то, что обдумал… Во что верю…
— Однако ж, как думают, ты враг теперешней формы правления. Значит, враг своего государя?..
Пушкина заметно смутил вопрос. Но отчаянная решимость говорить правду и тут решила дело. Прижмурив глаза, напрягшись в струнку, как бы готовясь метнуться с кручи, сказал:
— И тут не так. Я не был врагом государя. Я враг абсолютной монархии…
Царь видит, что смелость стоит Пушкину большой нравственной силы. Он и это оценит потом. А теперь на лице его лишь усмешка.
— Понимаю, это то, что зовёшь ты деспотизмом?
— Да, государь.
— Значит, ты, как итальянский карбонарий или немецкий тугенбунд желаешь для России демократии? Это, как я понимаю, правление большинства. Чем же, по-твоему, деспотия большинства лучше тирании одного человека? Ведь большинство это и есть та чернь, о которой и ты, судя по стихам твоим, не слишком хорошего мнения. По мне, так самодержавие этой черни — и есть самое опасное самодержавие, ибо в нем правду подменяют количеством не просветлённых голосов. Толпу, которая живёт не облагороженным инстинктом, легче всего сбить с толку. Проходимцы и жулики могут тут решать судьбу народа, играя на страстях и инстинктах тёмной массы. Можно ли это допустить? Разве не решением большинства был распят Христос? Разве не лучшая из демократий казнила Сократа?..
Николай умолк, прошёлся по кабинету, потом вдруг резко остановился против Пушкина. Спросил:
— Что же ты на это скажешь, поэт?
Взволновался Пушкин. Подобного разговора у него не было ещё. Важность всякого слова была тут в том, что оно не могло остаться без последствий. Не только для самого поэта, но и для царя. И для России, смутно грезилось Пушкину. Это был не тот не обязывающий, даже в остроте своей, пустой разговор, который, бывало, вёл он в дружеской или случайной компании. Здесь был разговор двух великанов, которые теперь имели