И жить еще надежде... - Александр Городницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часто рядом со мной за столом оказывался очень серьезный и худой юноша с иконописным лицом, который оказался моим ровесником, но я почему-то считал его старше, может быть, из-за неприступного вида, а может быть, потому, что его первого, несмотря на возраст, перевели в старшую группу. Это был Володя Британишский, с которым мы впоследствии учились на одном курсе в Горном институте. Помнится, нам как-то предложили показать свои стихи ленинградскому поэту Петру Ойфе, работавшему тогда в газете для пионеров «Ленинские искры». Прочтя рукописные тексты, он заявил: «У всех стихи плохие, потому что написаны они плохим почерком, трудно читать. А вот у Британишского стихи хорошие, потому что он пишет печатными буквами и их читать легко».
Стихи у Володи действительно были хорошими. Меня они тогда поражали глубиной и серьезностью тематики.
«Вот поистине «геологические» стихи, — думал я, — но какие глубокие и точные!»
В старшей группе выделялся своими стихами Лев Куклин, также ставший потом профессиональным поэтом. Но истинным лидером среди поэтов в ту пору был Феликс Нафтульев, которому все прочили большое поэтическое будущее. Был он на два года старше меня, стихи писал легко и много, и очень, по тогдашним нашим представлениям, мастеровито. Здесь надо оговориться, что уровень поэтического мастерства в студии был сравнительно невысок. Несмотря на призывы наших руководителей, за редким исключением все писали привычными ямбами. В последние годы мне часто приходится слышать и читать стихи начинающих поэтов, и я с честной завистью вижу, насколько они «мастеровитее» нашего поколения. Возможно, в этой «ямбической скованности» отразилась наша несчастная эпоха конца 40-х годов, когда любая «формалистическая» поэзия казалась непозволительной экзотикой.
Феликс Нафтульев писал быстро и эмоционально, мог написать стихи буквально на любую тему. Мне более всего запомнились его поэмы «Небо зовет» и «Индийская гробница» (все тогда увлекались этим фильмом). Стихи Феликса были лаконичными и динамичными, из них всегда была отжата «вода», которую «лили» все остальные. Помню его стихотворение «Стратонавты», посвященное памяти погибших в 30-е годы стратонавтов Васенко, Федосеенко и Усыскина:
Нафтульеву я (да и видимо не я один), завидовал. Еще бы — такие стихи! На отчетных вечерах Дворца пионеров он всегда читал стихи последним, и, в отличие почти от всех других, его неизменно награждали долгими аплодисментами. Ох уж эти первые выступления, мучительный выбор, что прочесть, первые столкновения с «внутренней цензурой» в лице всего того же Глеба Сергеевича (здесь он был жесток), противная и непобедимая дрожь в коленках, когда ты, всегда бесконечно долго, идешь к сцене, и все присутствующие безжалостно и насмешливо глядят на тебя, как будто ты голый перед ними. От этого мерзкого ощущения стараешься идти быстрее, но при этом обязательно за что-нибудь зацепишься, вызывая уже откровенный смех и отчаянно пытаясь не свалиться. А потом дрожь из коленок переходит на голос, в горле ком, выбранные для читки стихи кажутся ужасными, а впереди еще — гробовое молчание зала или несколько жидких хлопков, и под это враждебное молчание надо двигаться обратно. И не менее отвратительное чувство непобедимой зависти к собрату, которому хлопали больше, чего ты почему-то не можешь простить именно ему! Так, наряду с благородной и бескорыстной любовью к поэзии, пускали свои цепкие корни в наших неопытных сердцах сорняки — зависть и тщеславие.
По окончании школы Феликс Нафтульев окончил журналистский факультет ЛГУ, работал долго в Ленинграде, в детском журнале «Костер». В 1966 году мы вместе с ним ездили в Польшу в составе группы «творческой ленинградской молодежи». С тех пор я потерял его из виду и ни разу не встречал нигде в печати его стихов. После выхода книги моих воспоминаний «И вблизи, и вдали» он неожиданно прислал мне в Москву письмо:
«Привет, Алик! С удовольствием прочел твою книгу, с особым — ее начальные главы. Так оно и было: цепные стихи в сорок первой, кажется, комнате Художественного корпуса (неподалеку репетировали балерины, мы пытались завести с ними знакомство), и шляния к Медному всаднику, и Глеб Сергеевич в квартире 99 у книжных полок, в ветхом зеленом халате с бахромой и кистями.
Можно еще кое-что вспомнить. Например, у меня своя версия твоего прихода в кружок. Мой друг-сопартник Сережа Сотников сказал, что со мной хочет поговорить соседский мальчик из его квартиры. Беседа состоялась в обширной прихожей вашей коммуналки. Ты спрашивал, что нужно, чтобы поступить в студию, куда, когда и с чем приходить, а я объяснял. Значит, в определенном смысле ты — мой крестник. Храню несколько твоих рукописей той поры.
Твой «Снег» прозвучал по ТВ впервые, если не ошибаюсь, весной 1958 года в передаче, автором которой был тоже я. После Польши, если помнишь, крупно пировали всей компанией ночью в редакции «Костра» на Таврической, а наутро обнаружилось, что с редакционных дверей свинчены ручки.
В той поездке, в Варшаве, я, между прочим, пережил некоторое потрясение. В кафе, где мы ждали кормежки, на эстраде стоял рояль. Повинуясь фестивальным рефлексам, мы этот рояль обступили и с комсомольским энтузиазмом исполнили колкеровского «Пана Ковальского». Тут я с изумлением и разочарованием заметил, что слушатели-варшавяне не рукоплещут, не кричат «Миру-мир» и «Бхай-бхай», а недовольно морщатся: какого рожна русские раскудахтались? И стало отчего-то неловко. Теперь-то понятно, отчего.
Теперь о себе. Если не искать в том, что ты написал про меня, иронии (оттенок, вероятно, есть), то увы. Здорово я вас всех надул, сам того не желая. Вы завидовали, а я ощущал себя голым королем, поражался, что никто этого не видит, и мучился от того, что «за истину принял вранье» и «небо утратил свое», вследствие чего «все ревностней день ото дня герои мои проклинают меня» (тетрадка 48 года).
Примечательно, что интуитивно меня тянуло совсем не к законопослушным конформистским творениям. Помню, как решил написать о сверстнике, чья семья погибла в гетто, — подробно, длинно, жалостно, с неожиданными последними Строками: «Я хожу по улицам с Володей, не попавшим в Университет». Однако эти стихи, а также другие подобные, я не закончил, а про то, что «опять занижают эльзасским шахтерам расценки», всегда заканчивал. Осознав за собой такую странность, я вскоре после окончания пресловутого Университета (меня — полукровку — на филфак приняли, на заштатное, правда, отделение логики и психологии) со стихотворными публикациями завязал.