Кузьма Минин - Валентин Костылев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Доморацкий пытливо посмотрел ему в лицо.
– Сатана и святых искушает, – ласково улыбнулся он.
Покрутил ус и отошел в сторону, любуясь танцующими парами. Мазурка кончилась. Громко разговаривая и смеясь, пары расселись по скамьям вдоль стен.
Заиграла музыка и в палату одна за другой вбежали пары танцоров, одетых в русские костюмы. Среди палаты стоял кривоногий человек в расшитом золотом кафтане, с жезлом в руке, которым он махал в такт музыке.
Пан Доморацкий приблизился к сотнику и указал на танцующих.
– Дивись! Бывшие чернички и чернецы услаждают нас изящною грацией. Московия не замечает красоту… Панская власть обратит вашу страну в цветущее государство… сделает вас просвещенными, веселыми и богатыми…
Сидевшие на скамьях паны и их дамы, показывая пальцами на переодетых черничек, покатывались от хохота.
Музыка становилась все быстрее и быстрее. Человек с жезлом, приседая, покрикивал на своих танцоров зычным солдатским голосом. Жезл в его руках ходил ходуном – иногда казалось, что он подстегивает им танцующих.
Буянов тут только обратил внимание на группу католических клириков у входной двери. В серых шелковых сутанах, веселые, самодовольные, они перешептывались между собою, поглядывая на переодетых черничек. К ним подошел Гонсевский, успевший в царских покоях облачиться в голубой венгерский мундир. Клирики заговорили с ним, притворно скромничая.
В самый разгар танцев вдруг поднялась суматоха. Буянов увидел караульного польского ротмистра. Высокая меховая шапка его была в снегу, лицо красное, возбужденное. Музыка умолкла. Танцы мигом прекратились. Выслушав ротмистра, паны подняли крик, угрозы, ругань.
До слуха стрельца донеслось:
– Ляпуновцы напали на наш обоз под Малоярославцем.
Буянов остолбенел.
Кто же это так некстати поторопился? Вчера только Андрей Васильевич Голицын предупреждал, что надо всячески ладить с панами. До марта не следует затевать никаких ссор, пока не придут первые отряды Ляпунова. Мыслимое ли дело – москвичам одним бороться с польским гарнизоном?!
– Не сами ли они на себя напали?! Я слышал тайный разговор иезуитов вчера в трапезной… Пробуют они… испытывают… Како мыслишь? – тихо шепнул Буянову один из его друзей-дьяков.
– Как они могут сами на себя напасть?! Чудно! – удивился стрелец.
– Дабы иметь повод к нападению на нас.
Разговору помешал Доморацкий.
Он подошел к Буянову и спросил:
– Сколько у тебя стрельцов?
– Двести сабель.
– Утром – в стремя! Бить бунтовщиков. На тебя надеемся.
И, немного подумав, добавил:
– Я слышал, что ты не пускаешь дочь в Кремль? Строгость губит женщин более, нежели любовь. Внуши ей, чтобы она не сторонилась своей подруги, Ирины Салтыковой.
Буянов очень удивился этой неожиданной заботливости Доморацкого.
На дворе снежная ночь. В зеленом полумраке около одинокого фонаря медленно крутятся снежинки.
В глубине Кремля раздается лязганье оружия, слышны голоса жолнеров, фырканье коней. Иван Великий, кремлевские стены, башни и дворцы – всё прикрыто живым прозрачным флером снегопада. Буянов, выйдя из Грановитой палаты, сразу почувствовал облегчение. В мягком зимнем воздухе, чистом и таком родном, к Буянову вернулись его обычная бодрость и вера в успех.
В темноте послышались плачущий голос, окрики солдат. Через Тайницкие ворота вели какого-то человека караульные.
– Прочь! Пагубные волки! Почто терзаете! Увы, горе, горе нам! – кричал он.
Буянов остановился, прислушался. Нащупал за пазухой пистолет, но… возможно ли? Нет! Нет! Не время!
И он быстро зашагал по набережной к себе в слободу. Там его дожидались охваченные тревогою Мосеев и Пахомов. Наталья бросилась навстречу отцу, обрадованная его благополучным возвращением из Кремля. В последние дни ее мучило предчувствие чего-то страшного; казалось, какое-то несчастье должно случиться с ними. Недавно нижегородцы случайно поймали в сенях буяновского дома неведомого бродягу, притворившегося немым. Он вырвался и убежал.
Буянов рассказал обо всем, что видел и слышал в Грановитой палате. Поведение Доморацкого, его вопросы и шутки показались нижегородским гостям очень подозрительными.
Пахомов посоветовал Буянову бежать в Нижний, но Буянов с негодованием отверг мысль о побеге.
Под шумок из Грановитой палаты ушли Мстиславский и Салтыков.
Мстиславский хотел кое о чем поговорить с «королевским советником». Накопилось на душе у старого боярина немало горечи. Он отказался ехать к себе домой в возке и предложил Салтыкову пройтись пешком.
В высокой собольей горлатной шапке[19] и в пышной, крытой «золотым бархатом» шубе с громадным стоячим воротником, медленно шагал он по кремлевскому двору, надменно выпятив бороду. Громко, со злом стучал он по обледеневшей земле чеканным индийским посохом. Рядом с ним, ниже его ростом, подвижной и разговорчивый, в польской шубе, без петлиц, поперечных шнуров и пуговиц, в маленькой, остроконечной бархатной шапчонке шел Михаил Глебыч.
Мстиславский умышленно оттягивал разговор, лениво ворча:
– Доплясались!.. Ляпунов небось не спит. И что за охота прыгать по избе, искать, ничего не потеряв, притворяться сумасшедшим и скакать скоморохом? Человек честный должен сидеть на своем месте и только забавляться кривлянием шута, а не сам быть шутом… Нам забавлять других – не рука. И неужели ты это одобряешь?
Старику хотелось высказаться порезче, поязвительнее, но он все-таки опасался Салтыкова, зная его как защитника польских нововведений.
Со стороны Москвы-реки налетал резкий пронзительный ветер – зима истощала свои последние силы. Вчера таяло, настоящая весна, – сегодня холод и вьюга. Гололедица мешала идти. Мстиславский, то и дело поскальзываясь, ругался вполголоса. Михаил Салтыков втихомолку фыркал. Так они добрели до палаты Мстиславского. Разделись. Положив поклоны перед божницей, сели за стол. Потрескивал трехсвечник.
– Так-то, мой сватушка, – медленно начал Мстиславский, снимая пальцами нагар со свечи. – Отступил ты от нас! Да. Отступил. Мотри, худа бы от того не вышло! Больно ты уж смел да ловок.
Салтыков молчал, не торопясь оправдываться. Мстиславский, наоборот, напряженно ждал, что вот-вот он всполошится, станет ретиво обелять себя. О, как этого хотелось Мстиславскому! Это значило бы, что Салтыков боится его.
И вдруг он услыхал совсем иное:
– Отступил я от тебя, Федор Иванович, да и не напрасно. На Запад зрю! Вижу дальше вашего. Подумай сам: силен ли наш народ вылезти из ямы, не ухватясь за чужую руку? Блажен, кто оную нам протянет! Пускай будет то и не польский король, а свейский[20] либо немецкий, либо гишпанский. Лучше камень бросать напрасно, нежели надеяться на наш народ. Не упрекай, что отступил! Отступил с умом и не сожалею о том.