День, когда мы будем вместе - Юрий Никитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночью же я принялся писать ее, вернее, делать карандашные наброски. Конечно же, я бы обманул проводницу Милу, отказав ей в увековечивании по причине отсутствия инструментария. Бутылка виски, названная в честь славного шотландца Джонни Уокера (ну теперь все довольны?) и минимальный набор начинающего художника всегда был у меня при себе, и многие, впоследствии удачные мои картины зачинались не в мастерской, а в гостиницах или в приятельских апартаментах. Впрочем, я знал фотографов, которые и спать ложились, притаив невдалеке камеру.
Я не держал себя за руку, всецело отдавшись воображению. Я писал не Агнешку, а мое о щ у щ е н и е Агнешки, которая вновь стала моей после долгой, долгой разлуки. Руки мои дрожали, я комкал и отбрасывал листы, пока не вышел на то, чего так страстно желал. До этого, как ни странно, у меня был всего лишь один ее портрет, написанный маслом. На нем она потягивалась, как делают это после сна, хотя уже была одета в легкое платье, больше напоминавшее ночную рубашку. Картина эта писалась мною по свежим следам, под новый год, в придельтовой сельской избе, которую я приобрел за гроши еще весной. Изба стояла боком к речке, и северный ветер прожигал ее насквозь, печка дымила, полы пританцовывали, а ставни не скрипели, а стонали, нагоняя ужас и тоску при тусклом свете двух керосиновых ламп. Приблудившаяся маленькая, черно-серебристая собачонка по имени Моська и та вдруг ни с того ни с чего начинала скулить, глядя на меня и на холст со странной фигурой.
В аккурат под самый новый год хоронили бабульку, которой я не знал, и меня позвали нести крест. Погост был примерно в километре, на бугре, погода стояла промозглая, дорога обледенела и стала труднопроходимой. Хоронили прямо с утра, и пришло человек сорок – почитай, все село. Я было взялся за крест, но у меня его тут же отобрал бабулькин сын – высокий, квелый мужичок, само собой, хмельной и, соответственно, шумливый.
«Чё схватился-то? – закричал он с порога, размахивая руками. – Отвянь, сам понесу. Моя мамаша и крест, стало быть, мне нести». Ну-ну, подумал я, отходя в сторону, далеко ты его отнесешь… Крест был дубовый, почти трехметровый, с широченными перемычками – и мне-то до погоста одному нести его было не под силу. Бабулькина внучка, собственно, и отрядившая меня в крестоносцы, принялась отбирать у отца крест, который в результате борьбы свалился и чуть не пришиб Моську, бывшую и здесь на виду. Сын все же отстоял свое право на крест не без помощи других мужиков, и процессия тронулась в путь. Едва вышли со двора, как из рядов, примыкавших к гробу, послышалась песня. Это я теперь ее так называю – песней, а тогда показалось мне, что кто-то заплакал, запричитал навзрыд в несколько удивительно звонких и мелодичных голосов. Я шел неприкаянно сбоку, и, прибавив шаг, вскоре поравнялся с певцами, среди которых были одни женщины. Я насчитал их семь, но и иные, из других рядов тоже негромко подпевали. Слова этой скорбной песни разобрать было трудно, и все же мне удалось опознать некоторые из них. Так, в одном из куплетов пелось о ясных очах, которые затянуло пеленой, и встал а бы она и пошл а бы домой, ан на ноженьках-то ее гирьки пудовые… Признаюсь, в какой-то момент я прослезился, и отведя взгляд от певчих, увидел, что крестоносца нашего уже отчаянно шатает и болтает. Певчие меж тем пустились в пляс. То есть, они не прямо-таки плясали – скорее, подтанцовывали, помогая себе руками сохранять равновесие. Одна запевала про глазоньки, другие подхватывали про ноженьки, и всё в них ходило ходуном, всё жило и скорбело под сумрачном, сизым, суровым небом волжской дельты. Я был потрясен этим действом. Вот так, верно, в похоронных процессиях более века назад на другом конце света, в дельте другой великой реки зарождался джаз. Помимо прочего, разница состояла лишь в том, что здесь было пение а capello, там же – в сопровождении духового оркестра…А сынок все шел, правда, уже на полусогнутых ногах, и от основной оси его уже кидало в стороны, считай, на метр. Я нашел внучку и высказал ей свои опасения, опоздав всего лишь на несколько секунд, потому что крестоносец рухнул, когда нам оставалось идти до него шагов пять. Я не успел поддержать его и получил сильный удар краем перемычки в плечо, не позволив, однако, кресту упасть. Шествие остановилось, и все перекрестились, безмолвно шевеля посиневшими от холодного ветра губами. Я взгромоздил крест на здоровое плечо и медленно двинулся дальше, невольно отметив, что прошли-то мы всего-навсего метров сто. И что-то вдруг случилось со мной почти сразу же. Точно передать словами это вряд ли возможно, потому что внешне всё осталось прежним: и злобный ветер с поземкой, временами швырявший в лицо мелкую россыпь колючей изморози, и душу воротившая последняя песнь для уставшей от жизни покойницы с дробным ритмом спешно снующих бабьих ног, обутых в драные сапоги да в облезлые валенки с галошами…Перемена случилась у меня внутри, где-то там, в космосе сознания или даже о с о з н а н и я момента. Я почувствовал, что прибыло вдруг мне сил, что ушибленное плечо уж больше не болело, и, сам того не заметив, ускорил ход, и не окликни меня кто-то, так бы и пошел один до самого погоста, который светлел вдали на косогоре. Однако ощущения бодрости хватило не надолго. Вскоре пришлось переложить крест на ушибленное плечо, и боль вернулась. Тяжкая ноша с каждым новым шагом давила все сильнее, и вот уже в ушах вместо посвиста ветра и стройных женских голосов что-то загудело, заскрежетало, я решил уж было остановиться и коротко передохнуть, но в голове промелькнуло: крест несешь, крест несешь, и я пошагал дальше на неверных уже ногах. Был, признаюсь, момент, когда я хотел попросить помощи, но представил как-то особо ясно и живо Е г о – поруганного, побитого, преданного почти всеми, на смерть страшную гонимого – и пошел, пошел, будто и не думал останавливаться… Помин был в три стола, и хотя мужчин сажали за первый, внучка новопреставленной, по-свойски чмокнув меня в небритую щеку, прошептала быстро: «Тимоша, а, может, сядешь со мной за третий?» Я сделал, как она просила, хотя продрог отчаянно в своей куртке на рыбьем меху и кроссовках. Отказать ей было нельзя хотя бы потому, что она назвала меня Тимошей. До нее только один человек называл меня так – моя матушка… Я курил у плетня, вспоминая ее, и согревался этими воспоминаниями. Она говорила: «Казачишка ты мой, что ж ты, ирод, добрых людей-то пугаешь своими ручищами? Оставайся, Тимоша, на родине, в Калаче. Меня сюда перевез и сам вернись – тебя, может, атаманом выберут. Знаешь, какая у них форма тепереча – фу ты, зараза, одних пуговиц позолоченных семьсот четыреста штук!» Сын покойницы прервал мои мечтания. «Слышь, герой – у тебя трусы в полоску, ну-ка дай-ка папироску! – зевнув, сказал он, подойдя ко мне. – Ты это, за стол иди, а то там такие, как я, всё уметут и будешь с бабами чай с вареньем наворачивать. Нюрка там тебя обыскалась. Дура дурой, а туда же!» В избе было тепло, жарко даже. Печь протопили те, кто в хате накрывал, и народ сидел разомлевший, добродушный. Меня и впрямь приветствовали, как героя. Перебивая один другого, принялись вспоминать, как я нес безропотно крест в тонну весом, как командовал при погребении, как холм ровнял – вот Нюрке-то мужа какого, женись.
– Не могу, – говорил я, хлебая ушицу.
– А почему?
– Потом скажу, – отвечал я, разделываясь с жареным сазаном.
Тема женитьбы всех разом вдохновила. Стали вспоминать, кто как познакомился, сколько людей было на свадьбе, один родственник-заика добрался и до брачной ночи, на него было зашикали, но шутейно, для порядка, он же от волнения начал заикаться еще больше, пока вообще не застрял на слове «экстремальный», хотя я не понял, к какому боку он хотел его приставить. И тут опять вспомнили про меня. Тетка одна толстая с большой бородавкой на носу строго глянула и предложила объясниться, по какой такой причине я не могу жениться.