Третьяков - Лев Анисов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Московские купцы горячо откликнулись на его обращение. Выразили готовность помочь делу материально К. Т. Солдатенков, братья Хлудовы и Поповы. Почти триста «особ императорской Академии художеств» — профессора, академики, почетные вольные общники и известные художники — направили Тюрину приветственный адрес с выражением поддержки его начинанию.
Впрочем, Московское художественное общество ответило, что «находит учреждение картинной галереи на предложенных Тюриным основаниях неприемлемым, поскольку предполагаемая при галерее выставка-продажа картин может послужить в ущерб выставкам Московского училища». Затея Тюрина не удалась, но сама мысль, высказанная им, не давала покоя москвичам.
2 января 1852 года в «Московских ведомостях» К. К. Герц, недавно утвержденный доцентом Московского университета по кафедре археологии и истории искусств, в статье «Об основании художественного музея в Москве» писал: «Художественное воспитание общества может совершаться только в музеях. Вот почему я от всей души, пламенно желаю создания художественного музея, как великого двигателя высшего образования, в нашей первопрестольной столице, в Москве, в этом городе, где другой умственный центр, Университет, так благотворно влияет не только на юные поколения, но и на общество, на литературу и на всю русскую жизнь».
Не единожды обсуждались эти идеи у Медынцевых и Третьяковых. Все сходились на мысли, что из обломков старинных галерей стали мало-помалу составляться новые галереи.
— Но уже не боярами, — говорил Тимофей Жегин, — а нашим братом, купцом.
— Верно, — подхватывал Алексей Медынцев. — Теперь, когда сохранившиеся кое-как старинные боярские собрания остаются покрытыми пылью, как окоченевший недоступный памятник давно минувших времен, на молодых собраниях играют лучи свежей жизни и любви к искусству. (Он любил красное словцо.)
Похоже, «картинная» горячка охватила московское купечество.
Купцы скупали картины в магазинах, заводили знакомства с художниками, следили за распродажей работ на аукционах. Кто-то специально начинал вкладывать деньги в это весьма прибыльное дело.
Уловив настроение, открыл на Покровке большой магазин редкостей купец И. И. Родионов. Дело оказалось настолько выгодным, что через несколько лет он выстроил новое здание со специальным верхним светом для галереи.
В отличие от Петербурга, где купечество искало близости с высшим светом, в Москве купцы сближались с ученым и художественным миром.
* * *
В октябре 1854 года, перед поездкой в Петербург, Павел Михайлович купил девять картин — целую коллекцию — старых голландских художников. «Я помню семь вещей, — запишет А. П. Боткина, — большею частью неизвестных мастеров. Была большая картина „Возвращение блудного сына“. Среди темного тона фигур и фона выделялся блудный сын, склонившийся на коленях перед отцом, с истощенным видом, в белой повязке на голове и в рубище. На переднем плане паж в бархатном колете, сдерживающий борзую собаку. Другая большая вещь была Мадонна в окружении святых. Был пейзаж с большим деревом де Бота. Были две парные вещи Марселиа, змеи, охотящиеся за бабочками. Одна из них была подписана. Эти две картины, как и два парных архитектурных пейзажа работы Пьетро Капелли, были очень красивы…»
Павел Михайлович признался ей однажды, что, купив эти картины, он сразу понял, что слишком мало имеет знаний и опыта, чтобы рисковать и безошибочно покупать работы старых западных мастеров, и поэтому он решил приобретать только картины русских художников с выставок или от самих авторов.
Из художников кроме Н. А. Рамазанова Павел Михайлович к тому времени был знаком разве что с «мечтателем-живописцем» Василием Егоровичем Раевым. Родом из крепостных, тот был учеником М. Н. Воробьева. На деньги графа П. А. Перовского В. Е. Раев уехал за границу и много лет провел в Париже и Риме. За картину «Вид Рима с Mente Maria» в 1851 году ему было присуждено звание академика. К. Т. Солдатенков пригласил его быть хранителем своей галереи, всегда прислушивался к его мнению и ценил Раева как живописца. (Через тридцать лет в собрании Павла Михайловича появится картина Раева «Рим вечером», написанная в 1843 году.)
Раев, видимо, рассказал Третьякову о ступинской школе в Арзамасе, в которой он учился и которую несколько позже окончил В. Г. Перов. Раев мог дать Павлу Михайловичу рекомендательные письма к петербургским художникам. Однако, прибыв в Петербург в октябре 1854 года, Третьяков ни разу в своих письмах домой не упомянул о каких-либо встречах с художниками. Сообщал лишь о посещении нескольких театров — и только. Впрочем, могло сказаться и отсутствие свободного времени. Поездка была деловой.
В Петербурге, как и во всей России, следили за событиями в Севастополе. Много говорилось о неудачных попытках наших войск прорвать блокаду. Роптали на князя Меньшикова, занимавшего пост главнокомандующего, за неудачную кампанию против англичан и французов. Именно он проиграл сражение при Альме, открыв противникам дорогу на Севастополь.
Читали с тревогой газеты и в Москве. Притихли гулянья. Как-то стало не до музыки и веселых затей. В «Художественных листках», издаваемых Тиммом, помещались очень хорошо сделанные портреты русских героев и генералов. Здесь были не одни незабвенные Корнилов и Нахимов, но и простые матросы.
В феврале 1855 года не стало государя Николая Павловича. Перед кончиной он исповедовался и приобщился Святых Таин. Призвал детей и внуков, простился с императрицей. Наследнику сказал: «Мне хотелось принять на себя все трудное, все тяжкое, оставить тебе царство мирное, устроенное и счастливое. Провидение судило иначе. Теперь иду молиться за Россию и за вас! После России я люблю вас больше всего на свете».
Впрочем, не все оплакивали кончину государя. В Москве и в Петербурге были люди, с равнодушием отнесшиеся к трагическому известию. «В английском клубе, — писал в дневнике М. П. Погодин, — холодное удивление. После обеда все принялись играть в карты. Какое странное невежество».
А. И. Герцен в «Былом и думах» описывает, с каким воодушевлением и необузданным восторгом была получена в Лондоне весть о кончине императора: «На улицах, на бирже, в трактирах только и речи было о смерти Николая, я не видел ни одного человека, который бы не легче дышал, узнав, что это бельмо снято с глаз человечества, и не радовался бы, что этот тяжелый тиран в ботфортах наконец зачислен по химии.
В воскресенье дом мой был полон с утра: французские, польские рефюжье, немцы, итальянцы, даже английские знакомые приходили, уходили с сияющими лицами; день был ясный, теплый; после обеда мы вышли в сад.
На берегу Темзы играли мальчишки. Я подозвал их к решетке и сказал им, что мы празднуем смерть их и нашего врага, бросил им на пиво и конфеты целую горсть мелкого серебра. „Ура! Ура!“ — кричали мальчишки».
Как все переменится через несколько лет, когда в первой своей, вышедшей за границей, книге он упомянет о том, что покраснел от стыда, увидев, как мало Европа достойна благоговения.
«Теперь я бешусь от несправедливости узкосердых публицистов, которые умеют видеть деспотизм только под 59 градусом северной широты. Откуда и почему две разные мерки? Осмеивайте и позорьте, как хотите, петербургский абсолютизм и наше терпеливое послушание; но позорьте же и указывайте деспотизм повсюду, во всех его формах, является ли он в виде президента республики, временного правительства или национального собрания».