Весенний снег - Юкио Мисима
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернувшись к себе в комнату, Киёаки не стал зажигать огонь в печке, он беспокойно метался по холодной комнате, одну за другой перебирая приходящие в голову мысли.
"Во всяком случае, надо спешить. Может быть, уже поздно. Ту, которой я отправил такое письмо, я в течение нескольких дней должен представить принцам в качестве своей возлюбленной. И так, чтобы это произошло в хорошем обществе и выглядело естественным".
На стуле лежал вечерний выпуск газеты: прочитать его Киёаки не успел, теперь, развернув газету, на одной из страниц он увидел анонс театра Кабуки на сцене Императорского театра, и тут его осенило. "Так, поведу принцев в театр. Отправленное вчера письмо, скорей всего, еще не дошло. Еще есть надежда. Думаю, родители вряд ли позволят мне пойти в театр с Сатоко, лучше будет, если мы встретимся там случайно".
Он выскочил из комнаты, скатился по лестнице, добежал до вестибюля и перед тем, как войти в комнату с телефоном, украдкой заглянул в комнату своего воспитателя, которая находилась сбоку от ярко освещенного вестибюля. Иинума, похоже, занимался.
Киёаки взял трубку и назвал телефонистке номер. Сердце колотилось, тоска развеялась.
— Дом господина Аякуры? А Сатоко дома? — сказал он, обращаясь к знакомому голосу пожилой женщины, которая подошла к телефону. Из далекой ночи очень вежливый, недовольный голос старухи ответил:
— Так это молодой Мацугаэ? Извините, но уже поздно…
— Она спит?
— Нет… я думаю, что еще не спит, но…
Киёаки настаивал, и в конце концов Сатоко взяла трубку. Приветливость в ее голосе наполнила Киёаки счастьем.
— Что случилось, Киё? Звонишь в такое время…
— Понимаешь, я вчера отправил тебе письмо. У меня к тебе просьба, когда оно придет, сразу же, не вскрывая, сожги его. Обещаешь?
— Я не понимаю…
Киёаки терял терпение, чувствуя, как в этом спокойном тоне уже сквозит манера Сатоко напускать на вещи туман. И все равно голос Сатоко этой зимней ночью был похож на персик в июне: звучал зрело, тепло, серьезно.
— Ну, не спрашивай ничего, просто пообещай. Когда мое письмо придет, сразу сжечь его, не открывая.
— Ну ладно.
— Обещаешь?
— Да.
— У меня к тебе еще одна просьба.
— Вечер с большим количеством просьб, а, Киё?
— Купи билеты на послезавтра в Императорский театр и приходи туда с тетушкой.
— Что…
Голос Сатоко прервался. Киёаки испугался отказа, но тут же заметил свою оплошность. Он понимал, что для нынешнего финансового положения семьи Аякуры немыслимы траты больше двух иен на человека.
— Извини, билеты я вам пришлю. Если мы будем сидеть рядом, все будут пялиться, возьмем разные места. У меня гостят два принца из Таиланда, и мы идем в театр.
— Ах, это очень мило с твоей стороны. Представляю, как будет довольна Тадэсина. Мы охотно пойдем, — Сатоко откровенно выразила свою радость.
Хонда, получив в школе от Киёаки приглашение пойти завтра в театр, был несколько удивлен, узнав, что с ними идут два принца из Сиама, но с радостью согласился. Киёаки, конечно, не открыл другу своей уловки — как бы случайно встретить там Сатоко.
Дома за ужином Хонда сказал родителям о приглашении. Отец его театры особенно не жаловал, но полагал, что не должен связывать свободы сына, которому уже исполнилось восемнадцать.
Отец Хонды был судьей Верховного суда, жил в родовом поместье; усадьба, где был и европейский дом в стиле эпохи Мэйдзи и другие строения, производила впечатление добротности. У отца было несколько секретарей, богатая библиотека: книги заполняли кабинет, даже в коридоре стояли книги в темных кожаных переплетах с золотым тиснением.
Мать тоже была постоянно занята, она работала в Патриотическом союзе женщин и не очень поощряла дружбу Сигэкуни с сыном маркиза Мацугаэ, жена которого совершенно не интересовалась деятельностью союза.
Во всем остальном Сигэкуни Хонда был идеальным сыном: прекрасно успевал в школе, постоянно занимался дома, был физически крепким, хорошо воспитанным. Мать гордилась плодами своего воспитания.
Вещи в доме, вплоть до последней плошки, были в безупречном порядке. Сосна-бонсай в прихожей, ширма с начертанным иероглифом, набор трубок для курения в гостиной, скатерть с бахромой — это уж само собой, но даже кадка для риса в кухне и висевшее в уборной полотенце, поднос для ручек в кабинете, пресс-папье, в конце концов, — все было в образцовом порядке.
Такими же продуманными были и темы разговоров, которые велись в доме. У приятелей в семьях обязательно были старики, рассказывавшие всякие занятные истории и с серьезным видом советовавшие: увидишь в окне две луны — громко крикни, тогда одна из них обратится в енота тануки и убежит. При этом и рассказчик, и слушатели сохраняли полную серьезность, но в семье Хонды строгий хозяин дома все держал в поле зрения: даже старым служанкам запрещалось повторять эти невежественные истории. Глава дома, который прилежно изучал в свое время право в Германии, был верен принципам немецкого рационализма.
Сигэкуни Хонда часто сравнивал свой дом с домом маркиза Мацугаэ, и ему приходили в голову интересные мысли. В том доме было собрано огромное количество вещей, чтобы жить по-европейски, но уклад семьи был старым, в доме же Хонды сам образ жизни был японским, но европейские по своему духу черты присутствовали во многом. И услугами секретарей отец пользовался совсем не так, как это было заведено в доме Мацугаэ.
В тот вечер Хонда, сделав задание по французскому — второму иностранному языку, просматривал полученные им через фирму Марудзэн комментарии к сводам законов на английском, французском и немецком языках: он делал это, чтобы запастись знаниями для будущих университетских занятий, а также по своей привычке во всем опираться на источники.
С тех пор как он услышал проповедь настоятельницы из храма Гэссюдзи, он почувствовал, что потерял интерес к привлекавшим его прежде европейским концепциям "естественного права". В трудах сначала Сократа, а потом Аристотеля господствовало римское право, в средние века эти концепции были приведены в систему в соответствии с христианством, в эпоху просвещения правовые теории стали так модны, что ее даже называют эпохой "естественного права", их отголоски слышны и теперь, но если сейчас представить себе течения, которые сменяли одно другое на протяжении двух тысяч лет, то окажется, что среди них не было такого, которое, каждый раз меняя обличье, оставалось бы неизменным по содержанию. Может быть, именно в этом больше всего сказалась европейская традиция веры в разум. Однако чем устойчивее казалась концепция, тем больше мысли Хонды возвращались к тому периоду в две тысячи лет, когда силе человеческого знания постоянно угрожало мракобесие.
Нет, то были не только силы мрака. Привычный свет уступает по яркости ослепительному, так и с идеями: Хонда убеждался в том, что более яркие из них брезгливо отбрасывались. Более яркий свет был, как и мрак, по-видимому, неприемлем в мире законопорядка.