Театр Черепаховой Кошки - Наталья Лебедева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3
Полина забормотала во сне, и ее мать, резко распахнув дверь, вошла в комнату, раздвигая собой темноту. Она остановилась, прислушалась и всмотрелась. Полина слабо двигала руками, будто в попытке оттолкнуть от себя кого-то невидимого и страшного. В ее бессвязной речи мать уловила что-то про урок истории и довольно улыбнулась.
Она прикрыла дверь, в которую пробивался желтый свет из прихожей, подтянула стул к кровати дочери, беззвучно включила телевизор. К лицу Полины метнулся холодный голубоватый свет.
Полина тихонько застонала и снова забила руками. Мать наклонилась ближе, чтобы уловить каждый оттенок выражения ее лица. Страх нравился ей. Страх был надежной нянькой для дочери. Пока дочь боялась, она училась хорошо. Не надо было ни проверять дневник, ни бегать по учителям.
Инна Юрьевна наклонилась еще ниже, к самому уху Полины, и шепнула:
— Четверка по рисованию… Слышишь: четверка…
Ее длинный ухоженный ноготь с нарисованными незабудками тихонько коснулся Полининой щеки. Та вздрогнула и забилась во сне, а потом затихла. И когда Полина затихла, мать увидела, как из-под закрытых век стекает большая слеза, за ней — еще одна.
И вдруг Полину будто ударило током. Она вскочила, и вскрикнула, и села, задыхаясь и хватаясь за сердце.
Мать тут же обняла ее: прижала голову к груди, почти лишила возможности дышать.
— Ну тихо, тихо… Мама здесь, здесь… Ты учись хорошо, вот и страшно не будет. Понимаешь?
Полина резко и часто закивала, то ли соглашаясь, то ли стараясь ослабить захват обнимающих ее рук.
— Веди себя хорошо, правильно… Будь достойной. Чтобы мне не приходилось краснеть за тебя, и дурные сны уйдут…
Она баюкала дочь, и Полина почти теряла сознание. Голова ее кружилась от запаха дорогих духов, пропитавших жесткий шерстяной рукав жакета. А Саше в эту ночь снилась огромная остроугольная четверка и черные, тянущиеся к ней нити, как вопль о спасении, как дым сигнальных костров… Почему четверка и кому нужна помощь — Саша не знала и даже представить не могла…
Инна Юрьевна убаюкала дочь, опустила на подушку ее голову и красиво разложила вокруг мерцающие пышные волосы.
После она стала раздеваться и легла спать тут же: комната в их квартире была всего одна, они и спали, и ели, и жили вместе — за исключением дней, когда Полина ночевала у подруги. Инне Юрьевне неприятно было думать о том, как часто Полина остается там. Она могла бы настаивать, но тогда пришлось бы разбираться с аморфной, тупой Маргаритой и, может быть, даже повысить голос в ответ на ее вечное «пусть-девочки-дружат» и «пусть-остается-она-не-мешает», а этого не хотелось… Нет, не хотелось. Ведь она была чистой и светлой и никогда ни с кем не ругалась, а семейные проблемы выносить на всеобщее обозрение не полагалось.
Инна Юрьевна лежала и слушала, как беспокойно спит Полина. Ей нравилось засыпать под музыку вздохов, внезапных и резких шевелений и глуховатых стонов. Кровати стояли близко, углом, голова к голове, и каждый шорох был отчетлив и ясен.
4
Полина унеслась куда-то сразу после шестого урока, и Саша пошла домой одна. Она шла медленно, не торопясь, пинала камешки носком ботинка и смотрела, как они плюхаются в полные мелких льдинок лужи.
Полина беспокоила ее все больше и больше. Она никогда не говорила о том, что происходит дома. Саша знала только одно: сумасшедшую любовь к матери Полина смешивала с каким-то другим, не менее сумасшедшим чувством.
Кроме того, Полина встречалась со взрослым мужчиной и иногда пила. Все это требовало надежного прикрытия… Саша давала его, подчиняя Полининой воле не только себя, но и своих заключенных в восковые круги родителей.
Может быть, Полина того не стоила — может быть. Но Саша любила ее как сестру и опекала как слабейшее существо.
Полина была скучной отличницей, в каждой бочке затычкой, участницей олимпиад, смотров, театрализованных постановок и каких-то дурацких собраний и съездов, но… Внутри Полины шел дождь, и там, за пеленой густых волос, Саша слышала его приглушенный несмолкающий шум. За дождь Саша прощала Полине отличницу, как прощала небу серые скучные тучи.
Дождь стихал лишь тогда, когда у Полины отнимали возможность отгораживаться от мира плотной шторой длинных волос. Бывали дни, когда мать отводила ее в парикмахерскую, и там Полине плели множество тонких, будто впаянных в череп тугих косичек, которые бороздами тянулись до затылка и только там распадались в привычную гриву. Полину мучила необходимость ходить с лицом, в которое каждый может заглянуть, она словно сгорала в такие дни, и дождь внутри нее прекращался.
Это касалось даже одежды. Полина могла выйти из дому пай-девочкой, серой, незаметной, примерной. Она поднимала руку, взмахивая на прощание, и Саша видела Инну Юрьевну, которая точно, как зеркало, повторяла этот жест, стоя у окна своей квартиры на втором этаже. Когда Саша заходила за Полиной в школу, Инна Юрьевна уже была готова идти на работу, и даже сквозь оконные отблески можно было различить строгие линии ее фигуры, затянутой в деловой костюм, прическу — всегда высокую и всегда с какой-нибудь затейливой волной — и яркие цепкие глаза в ресницах, тщательно накрашенных тушью.
Но как только мать не могла их больше видеть, Полина преображалась. Она встряхивала головой, позволяя свободно рассыпаться волосам, вынимала из юбки булавку, скрывавшую рискованный разрез, повязывала на шею яркий платок и расстегивала на блузке несколько верхних пуговиц.
Учителя прощали Полине внешний вид. В школе знали, что стоит сделать ей замечание, как она замкнется, занавесится волосами и не проронит ни слова.
В прошлом мае, полгода назад, Полина вдруг спросила у Саши, можно ли она иногда будет у нее ночевать. Саша, конечно, ответила «да».
Но в первый же раз, когда Полина должна была остаться на ночь, она сказала: «Прикрой меня», — и ушла.
Именно тогда Саша и решила изолировать родителей. Она вспомнила о мире, пронизанном тысячами цветных акварельных полос. О мире, на который может влиять.
Саше было дурно от страха, когда она вытягивала из призрачного шкафа несуществующий платок. Руки тряслись, когда кисть наносила мазки, и было страшно не угадать, потому что мать представлялась Саше фиолетовым отчего-то пятном, слегка подсвеченным золотыми вспышками, а отец был синим индиго: ровным, почти без оттенков. Саша писала акварелью по смоченному шелку и очень боялась, как бы пятна не слились в центре платка в бесформенную бурую лужу.
И вот посреди белого, полупрозрачного, влажного пространства оказались нарисованы два темных, ярких пятна — как два уродливых глаза, как два протухших яичных желтка. Они выглядели одиноко и неправильно. Вокруг них было слишком много пространства, и текучая краска могла занять его целиком.
«Не обращайте на нас внимания. Не обращайте на нас внимания», — шептала Саша, нервно сглатывая; горло ее каждый раз болезненно сжималось, словно из-за рисования у нее начиналась ангина.