Довлатов - Валерий Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вот — анекдот! В начале занятий на курсах Найман жил в общежитии, кажется, с нанайцем.
Тот куда-то собирается. Толя спрашивает: «Ты куда?» — «В булочную — хочу батон купить!» — «Слушай — купи и мне, пожалуйста, батон». Вскоре тот возвращается. Один батон грязный. Он протягивает его Толе и говорит: «Слушай! Твой батон в грязь упал!»
И таких истории были десятки — наша тогдашняя жизнь была полна веселья и игры. И престижней литературной карьеры ничего не было — вот почему в нее ринулось столько блистательного народа и был такой блестящий результат!
В шестидесятые годы вдруг как-то все, кто пытался создавать новую литературу, оказались в одной компании, поскольку и жили все неподалеку. Довлатов от Бродского — пять минут по Литейному, Уфлянд от Бродского — две минуты от улицы Петра Лаврова до дома Мурузи на Пестеля, причем Уфлянд учился в школе 182, как раз напротив окон Бродского. В этой же школе учился до седьмого класса и я. Довлатов и Рейн жили на одной улице. Глеб Горбовский жил у самого Невского, на Пушкинской улице. Созвониться и встретиться — десять минут. Счастливое время и счастливое место. Мне кажется, такой компании в Питере дол го не было ни до, ни после.
Много говорить о Бродском здесь бессмысленно — о нем написана уже целая гора литературы, в частности прекрасная книга Льва Лосева в серии ЖЗЛ. Могу лишь добавить некоторые впечатления о Бродском тех лет. Судьба свела нас на некоторое время в одной школе на Моховой улице, как раз напротив журнала «Звезда». Конечно, я бы не вспомнил его — школьника, если бы в шестидесятые годы он не стал так известен и знаменит. И я вдруг вспомнил — солнечный угол школьного коридора, и рыжий веснушчатый мальчик что-то весело, слегка картаво, кричит, бурно жестикулируя.
Потом я увидел его уже в славе. Бродский был тогда слегка невнятен, читал стихи громко, нараспев, и притом как бы смущенно-неразборчиво. Его веснушчатые щеки часто покрывались румянцем смущения, которое тут же вытеснялось высокомерием и агрессией. В его стихах (мне попалась копия на полупрозрачной оберточной бумаге) явно шевелилось что-то могучее, но обращенное не к тебе, а куда-то мимо, в какие-то горние выси. Он и сам уже пребывал там. Образ нобелевского лауреата был уже, в общем, готов. Свое место на вершине Олимпа он подчеркивал постоянно и определенно (хотя совсем уж безусловных доказательств его будущей победы пока не было). Но стоит лишь вспомнить его манеру разговаривать! Например, он хотел что-то сказать о ком-то, но при этом ну никак не мог вспомнить имя этого бедолаги! «Этот… — он мучительно морщился, щелкал пальцами. — Он еще так смешно одет… Ну?» Предполагалось, что все, кто сейчас рядом, должны услужливо кинуться к нему, стараясь угадать, о ком речь, подряд называя фамилии. Так и выходило. «Да нет же!» — Бродский отмахивался. Что за бестолковый народ — ну ни в чем нельзя положиться! «Ну этот… человек!» Когда он говорил о ком-то «человек», это было, конечно, слегка унизительно, но не совсем еще безнадежно. Чаще он говорил: «Этот… господин!», что звучало уже вполне уничижительно. А порой он произносил: «Этот… товарищ!» И тут уже было абсолютно ясно, что ниже этого «товарища» уже нет никого.
Потом те бывшие ленинградские знакомые, кто оказался с Бродским в Америке и в той или иной степени зависел от него, порой с иронией, а чаще с отчаянием отмечали его гениальность еще и в карьерных делах, его умение рассаживать людей у себя за столом «сверху вниз», по признаку их знаменитости и полезности. Рядом с ним непременно сидел бывший нобелевский лауреат, чуть ниже — будущий нобелевский лауреат, далее, по степени убывания, прочие знаменитости и влиятельные люди. Наши, считавшие себя ленинградскими корешами «Оси», вдруг неожиданно обнаруживали себя в самом дальнем конце стола, если не за его пределами. Известно, как «осадил» Ося поначалу гораздо более знаменитого, чем он, всеобщего любимца Василия Аксенова, представив его в мировых литературных кругах как второсортного писателя. Аксенов от этого удара так и не оправился — и единственное место, выделенное на западном Олимпе для пришельца из России, прочно и навсегда занял Бродский.
Порой он похваливал кого-то, но к серьезной помощи это обычно не приводило. Я знаю лишь двух людей из ленинградской литературной компании, кого он любил нежно и постоянно, и всеми силами старался им помочь. И надо отметить, он не ошибся, выбор его был абсолютно снайперским. Первым его закадычным другом и любимым поэтом был замечательный питерец Владимир Уфлянд. Поэт абсолютно уникальный, не заунывно-трагический, как большинство знаменитостей, а жизнерадостно абсурдный, добрый и ласковый, что как бы не признается «высоколобой поэзией». Уфлянда приятно и радостно читать — такое же чувство возникало и при общении с ним. Он, безусловно, в ранге Хармса, раннего Заболоцкого, Олейникова. Веселая, принципиальная бестолковость привела его к полной безвестности. Но Бродский ценил его выше многих, искренне любил — и то и дело упоминал и старался помочь.
Вторым, кого всегда поддержи вала «длань» Бродского, — был Сережа Довлатов. Бродский отличал действительно лучших. И то, что они тогда встретились и подружились на обшарпанных ленинградских улицах, в забитых бутылками, окурками и будущими гениями богемных квартирах, сыграло в судьбе Довлатова решающую роль. Бродский помогал ему с самого начала до самого конца — и лучшей поддержки в литературном мире просто быть не могло. Так что Довлатов еще в ранней молодости выбрал себе неплохих друзей — и, главное, оказался достоин их.
Да — недурная была компания! Далеко не всем посчастливилось входить в литературную жизнь в составе столь блистательной «литературной банды»! Другое дело — быстро реализовать свои таланты не получалось никак. «Банк», который им предстояло «взять», существовал пока только в их воображении. Конечно, существовал тогда могучий Союз писателей со своими кумирами, связями, поликлиниками и неплохими издательствами… Но Довлатову туда не к кому было идти, да кстати, по большому счету, и не с чем. И самое главное — незачем! Теперь все это величие бесследно растаяло, а довлатовская компания до сих пор на самом виду. Да — компания сбилась гениальная. Теперь им оставалось совсем немного — прославиться.
«1960 год, — фиксирует Довлатов. — Новый творческий подъем. Рассказы, пошлые до крайности. Тема — одиночество. Неизменный антураж — вечеринка. Выпирающие ребра подтекста. Несчастная любовь, окончившаяся женитьбой…»
Женитьба — это, конечно, сильный сюжет, хотя и не всегда удачный. Но надежда маячит — может быть, женитьба все прояснит, поставит на ноги, даст хоть какое-то развитие этой жизни, наполнит ее событиями? Теперь хоть что-то определенное можно будет сказать о себе: «Женился!» Потому что прежняя форма существования («учусь вроде») — тает на глазах. Может быть, женитьба — спасение? Ведь был же знаменитый литературный герой, сказавший: «Не хочу учиться — а хочу жениться!» — и этим прославившийся.
Конечно, тут я уже сочиняю за Довлатова. Но что первый его брак был насквозь литературный, сочиненный, искусственный — в этом я, хорошо зная обоих супругов, абсолютно уверен. И в том и в другом начисто отсутствовали качества, необходимые для обычной семейной жизни. Ни разу у них не мелькнуло желания обзавестись детьми или хотя бы каким-то хозяйством. Была ли страсть? Тоже почему-то сомневаюсь. Познакомившись с Асей Пекуровской в полутемных пучинах модного тогда кафе «Север», я сразу был поражен ее южной красотой, нежной матовостью кожи, сиянием огромных, умных, веселых глаз, роскошными ее формами под красным дорогим платьем. Но главное, что восхитило меня, — умная, насмешливая, дружеская, сразу как-то сближающая речь. Впрочем, я тогда тоже был неплох и уже маячил в литературных неофициальных кругах — перед кем попало Ася свое обаяние не расточала.