Потерял слепой дуду - Александр Григоренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь же Константин смотрел на Шурика и решил, что надо менять масть, и, поманив его рукой, улыбнулся и крикнул:
– Подь сюда, жених.
Шурик услышал, дотащил ношу до края поля, где серым утесом стояли полные шпигулинские мешки, и подошел.
– Работаешь сейчас ай нет?
Племянник замотал головой: он был рад, что дядя наконец заговорил.
– Баушка болеет. Посиди с ней. По-си-ди, говорю. Не езди в город нынче.
Шурик посмотрел растерянно и кивнул:
– Дадно.
Утром, когда все уже уехали, пришла попрощаться Анна перед долгой дорогой в свою Сибирь. Шурик вышел вместе с ней, донес ее вещи до остановки, а когда ушел автобус, побежал на почту и отправил срочную телеграмму по заветному адресу: «Баба Валя болеет. Остался у ней».
Дина постучала в дверь вечером того же дня.
* * *
Так прожили они втроем две недели, молчали, пили чай, и, наверное, это было лучшее время в их жизни. Докапывали остатки картошки. Ходили за грибами в перелески. Однажды Шурик свалился с мостка в холодную речку и бабушка с Диной ругали его вдохновенно и ласково.
Приходил из соседней деревни Шурка и остолбенел, увидев красивую Дину, а когда отошел, восклицал:
– О-от, сынок, инвалид втора группа, мать его, почище меня ловелас будет.
Валентина осаживала его с поддельным раздражением:
– Молчи уж, бесстыдник.
Когда совсем погасла осень, Константин приехал на машине один и сказал:
– Собирайся, мать.
* * *
В городе прожила она до начала февраля и за все эти месяцы ни единым словом – ни про себя, ни тем более вслух – не могла попрекнуть детей своих. А те, наверное, обижались: чем больше дети старались ей угодить, тем незаметнее старалась казаться она. Ела, как младенец, целыми днями не сходила с кровати, а когда – очень редко – выводили ее под руки посидеть на скамеечке возле подъезда, надевала самое ветхое – потертое синее пальто и зашитые на сгибах сапоги-дутыши. И на тихие укоры невестки: «Мам, ну что ты позоришь нас», – отвечала сквозь одышку: «Это ничево… ничево».
В тот самый день, когда оставалось ей не более получаса, удивила всех вопросом, скоро ли сядем обедать и будет ли винегрет. Сама зачерпнула полной ложкой из салатницы, стоявшей в середине стола, и выронила ложку на белую скатерть…
О том, что похоронить бабушку можно на близком городском кладбище, никто даже не задумывался: это казалось чем-то нелепым, вроде как ночевать по чужим домам, когда есть свой. Бабушку повезли в деревню, на квадратный погост посреди поля.
Съехалась родня. Провожали со слезами, но каждый из родни, заботясь о гробе, могиле, подвозе на кладбище и продуктах для поминок, осознавал, что с этими похоронами закончено дело, исполнен долг, не допущено обиды ни в большом, ни в малом и деревня, глядящая на эту скорбную суету, не может упрекнуть никого из потомков Шпигулиной Валентины Кирилловны.
* * *
Но ее уход стал только началом целой череды смертей – пусть и не трагических, смертей от старости, – будто к Валентине были привязаны жизни других людей и кому-то понадобилось увидеть на том свете всех, с кем она провела свои молодые годы на свете этом.
Летом, в невероятную засуху, когда дорожная пыль стала глубокой и податливой, как вода, а рыжая земля ссохлась в камень, похоронили деда Василия. Умер он внезапно, ничем особенно не болея, на семьдесят восьмом году. Хоронить его приехала дочь с мужем, откуда-то с севера.
За ним потянулись двоюродные-троюродные сестры – за год остались только Еннафа и Нина. Умерла и Антонина Власьевна, вернувшаяся по причине пожара в Слесарном переулке к природной своей деревенской жизни.
Эти проводы не требовали от Константина того участия, как похороны матери, но он, конечно, помогал и участвовал…
Но однажды он остался один в материном доме и вдруг понял, что все это теперь дождалось его рук. Он вышел на улицу полный планов сделать все так, как никогда не согласилась бы мать. Она держала дом в строгой чистоте, но не приняла никаких новых вещей, кроме телевизора, не соглашалась даже на стиральную машину-автомат, говорила: «Ко-ось, боюсь я ее».
Жизнь незаметно, разом обновилась, и он нырнул в эту жизнь, как на речке с обрыва… Он влез в кредит, купил материалы, нанял южных людей, и за два месяца под его суровым присмотром они снесли ставший уже навсегда ненужным хлев и на его месте соорудили пристройку – считай, новую избу, больше материнской. Там он сделал кухню с гарнитуром, импортной газовой плитой, мойкой и стиральной машиной, потолок покрыл панелями с множеством встроенных ламп, а однажды позвонил Анне: «Приходи, душевую кабину будем обмывать». Вершил он все это, не отрываясь от прежних своих забот: Люся, располневшая, обвисшая, все еще оставалась смешливой, как в молодости, но болезнь ее становилась все тяжелее, лекарств требовалось больше, и походы по врачам стали чаще.
Только и здесь подоспела выручка. Числился за матерью земельный клин, доставшийся ей от колхоза, в котором нажила она наждачные руки. Жизнь в стране становилась сытее и спокойнее, и потому зарились на него многочисленные дачники. Поскольку сама деревня находилась в часе езды от города, Константин продал эту землю выгодно и быстро – знакомому состоятельному человеку, местному уроженцу. Тот сказал, что с документами сам все обставит, после…
Половину денег, ради порядка, отдал Шурке.
* * *
Старшего брата Константин воспринимал всерьез разве что в детстве, а потом, после службы и женитьбы, Шурка выпал из его жизни.
В свои пятьдесят пять, несмотря на многолетнюю любовь к выпивке, был Шурка, в противоположность монументальному брату, жилистый, подвижный, говорливый и рукастый – за что и привечали его одинокие.
Последняя из них и сотворила чудо – Шурка бросил пить. Совсем. Свозила его одинокая в город, в специальную клинику, и вернулся он в сельскую местность хоть и слегка пришибленный страхом верной мучительной смерти, которую ему посулили врачи в случае нарушения обета, но зато злой до великих жизненных перемен.
Как его уговорила эта женщина на такой поступок, осталось тайной.
А была та одинокая дачницей, купившей к пенсии хороший дом и оставившей квартиру дочери для налаживания личной жизни.
До пенсии работала она в какой-то районной прокуратуре и была совсем не похожа на местных женщин, хотя бы потому, что, узнав отчества Александра и Константина Сергеевичей, с ходу назвала братьев «Пушкин и Станиславский» – здешние до такого не додумались бы. Говорила и улыбалась она всегда обдуманно и вообще вид имела серьезный, лицо полное, гладкое, с будто нарисованными глазами и губами.
Про земельный клин Шурка узнал под самый закат своей нетрезвой жизни. Деньги на него просто упали из братниных рук, но подобрала их та разумная женщина, потратила часть на преображение гражданского мужа, а потом начала наступление на него, убийственно протрезвевшего, говорила тихо и мягко, что ту земельную долю бросил ему «Станиславский», чтобы не подступался Шурка ни к дому, ни к саду, что выплюнет его брат, как оглодыш.