Георгий Владимов: бремя рыцарства - Светлана Шнитман-МакМиллин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот, в связи со всем сказанным, поразительно, как Вы могли написать роман «Генерал и его армия»? При определенной требовательности к себе можно выверить подробности, изучить ход операции и т. д. Но человеку не воевавшему так почувствовать атмосферу войны, самое неощутимое, если ты сам не пережил, так почувствовать и передать – это поразительно! И очень точна психология, психология людей этого времени. Прошел почти год, а у меня перед глазами и генерал Ваш, и Гудериан в Орле рядом с расстрелянными – очень сильная, глубокая картина. Гудериан и его танкисты в снегу… Да многое, многое. Литературной показалась только сцена в Ясной Поляне, где Гудериан штудирует Толстого, и автор помогает ему в этом.
А вообще роман Ваш – подлинное произведение искусства – оказался сильней своего автора. Мне показалось, что конец читается не так, как был задуман, он гораздо сильней. Да, Ваш генерал жалеет солдат, имеет мужество (редкое для военного человека мужество) отстаивать свой план операции до конца, пожертвовать должностью и т. д. Но у войны своя логика, более сильная, чем логика одного человека. И когда он обласкан в конце и ликует пьяненький… Короче, я за войну не видел и не знал генералов, которые бы жалели солдат. «Солдатиков» вообще – да, но солдатом был для генерала тот человек, который обслуживал его. Это страшная школа, она готовит людей для одного из самых страшных дел.
Всем этим я хочу сказать только одно: очень хорошую книгу Вы написали, хочу, чтобы Вы как-нибудь надписали ее мне и моей жене Эльге Анатольевне[569]. Она большой Ваш почитатель.
Однако на этом «загадка Владимова» не кончается. Вы не сидели в лагерях, а «Верный Руслан», например, я ставлю в один ряд с бессмертным «Холстомером», с «Изумрудом». И шофером, сколько я знаю, Вы не были, а «Большая руда» – повесть удивительная, я не перечитывал ее с тех пор, а вот помню, многие сцены помню ясно.
И все эти три книги, каждая из которых становилась событием, выше, на мой взгляд, романа «Три минуты молчания»: а уж тут Вы все испытали, как говорится, на своей шкуре: и наплавались, и насмотрелись.
У Вас совершенно своя судьба в литературе, она опровергает многие сложившиеся представления. Но главное не то, что опровергаете, а то, что создано Вами. Не многим дано написать книгу, которой суждено остаться.
Вам дано.
Всего Вам доброго. Дружески жму Вашу руку. И, как говорится, дай Вам Бог. Пожалуйста, приветствуйте от меня Наташу.
Георгий Владимов – Григорию Бакланову
30 марта 1995 г.
Дорогой Григорий Яковлевич!
Ваше письмо, сказать по чести, было для меня большей наградой, чем те премии, что пришлось принять Вам и Наташе Ивановой. Вы правы – кроме недомогания (из-за переменчивой германской погоды), удержала Чечня, ощущение нашей беспомощности, какое я испытывал в диссидентстве, когда мы писали бессчетные послания вождям, призывая вспомнить о государственном престиже, и ответом было «красноречивое молчание». Жалею, конечно, и я, что не встретились, но есть в конце концов Ваши добрые слова о моих писаниях, тем более весомые и дорогие для меня, что исходят от писателя-фронтовика, к тому же – квалифицированного читателя (как любил себя называть Твардовский). В проницательности Вам не откажешь; действительно, Гудериан в «Воспоминаниях солдата» ни слова не говорит о «Войне и мире», лишь где-то вскользь упоминает в числе материалов, читанных перед вторжением, но я подумал, что не мог же человек, сам книги писавший и не про одни танки, живя 26 дней в Ясной Поляне, не потянуться к полке – что же там пописывал хозяин усадьбы – и как-то соотнести это с реальностью. Вышло – литературно, и Вы это почувствовали.
Что же до «загадки Владимова», она чрезвычайно проста или ее вообще не существует. Все дело, наверное, в том, удается ли автору создать свой воображаемый мир, более стройный, гармоничный – и оттого более убедительный, чем сама реальность. Вы знаете, эмигранты иной раз тоже пишут коллегам по поводу прочитанного, и самым приятным было для меня откровение такого рода: «Верится, что все было именно так, а не иначе». А я и не знал, как оно было, я только постарался себе это представить как можно зримее, опираясь на прочитанное или рассказанное людьми воевавшими – от солдат до маршала (Мерецкова), на детство, прожитое в военных городках, на годы в суворовском училище, где воспитателями были еще горячие фронтовики, только вчера из госпиталя – у кого пальцы не сгибаются, у кого глаз не поворачивается в глазнице… Любопытно, что и все вы, фронтовики, приступили к теме войны лет через 10–12, и не только из-за цензурных препон, а что-то в вас самих должно было отстояться, должна была составиться у каждого своя война – может быть, уже и не та, что была на самом деле, но в русле некоей художественной концепции. Не говорю о Симонове, с его не столько писательской хваткой, сколько журналистской, но явление Виктора Некрасова выглядело уникальным, ведь он писал свои «Окопы»[570] чуть не в конце 1945-го. Однако ж, и это, я думаю, объяснимо: он встретил войну всех вас взрослее, 30-летним, к тому же имея два художественных образования – архитектурное и театральное, что, наверное, помогает выработке искомой концепции.
Построить свой мир в «Трех минутах молчания» было трудненько из-за решения – может быть, ошибочного – писать этот роман от первого лица. Твардовский считал, что я себе попросту облегчил задачу, уклонившись от «дирижирования оркестром», и даже отказывался признать сие произведение романом, ибо роман от первого лица