Марина Цветаева. Беззаконная комета - Ирма Кудрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на неудачу с публикацией поэмы «Молодец», в сущности заново созданной на французском языке, Цветаева будет продолжать попытки выйти к французскому читателю. Она пишет на французском «Письмо к амазонке» и девять автобиографических миниатюр в прозе. Опубликовать их ей так и не удастся…
Ощущение неслиянности с французами у большинства русских эмигрантов с годами только возрастало. Среди анекдотов, пущенных Дон-Аминадо со страниц «Последних новостей», был в ходу не чересчур веселый: «Французский взгляд на вещи: “Этот человек так опустился, что у него нет даже сберегательной книжки!” Русский взгляд на вещи: “Как опустился этот человек! Он завел себе сберегательную книжку!”»
Столицу Франции испокон веку населяли не только французы. Сколько звучных литературных имен назвал Эрнест Хемингуэй в своих воспоминаниях о Париже (речь там шла, напомню, о двадцатых годах): Гертруда Стайн, Эзра Паунд, Фрэнсис Скотт Фицджеральд, Джеймс Джойс – и он сам, красивый, двадцатитрехлетний, всегда полуголодный, зачитывающийся Тургеневым и Достоевским и неутомимо рассылающий свои рассказы чуть ли не во все существующие в мире редакции.
Несостоявшиеся дружбы, разминувшиеся собеседники… Вечная обособленность и разрозненность обитателей больших городов.
4
К середине тридцатых годов внутри цветаевской семьи все более углубляется разлад. Его устрашающие подробности стали особенно очевидны после полного издания (без купюр) писем Марины Цветаевой к Анне Тесковой. В сочетании с письмами к Вере Буниной и Наталье Гайдукевич, а также со свидетельством выросшего Мура (в его дневниках и письмах советского времени) вырисовывается трагическая картина внутрисемейной драмы. Корни ее уходят далеко, говорить об этом уже приходилось. Но в свое время даже серьезное увлечение Софьей Парнок не заставило Марину Ивановну усомниться в неизменной своей связанности с мужем. Позже, в октябре 1917-го, в поезде, везущем ее из Феодосии в Москву, где шли кровопролитные бои, полная смертельного беспокойства за жизнь Сергея, Цветаева записывала как клятву: «Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами как собака…»
Пройдут еще годы. И уже в Праге даже страстная любовь к Константину Родзевичу не позволит ей разрушить той клятвы; после мучительных колебаний Цветаева остается в семье, – и это ее собственное решение.
Однако когда Сергей Яковлевич решительно поставил вопрос о возвращении на родину, в семейных отношениях возникает новый этап. В ответ на просьбу о советском паспорте Эфрон получил от советского полпредства («полпредством» прикрывались советские спецслужбы) задание, казалось бы, совсем невинное: реорганизовать «Союз возвращения на родину», возникший в Париже еще в 1925 году, но влачивший не слишком заметное существование. Задание выглядело поначалу даже заманчиво: объединить эмигрантов – тех, кто, как и Эфрон, хочет вернуться на родину; превратить Союз в центр советского влияния во Франции. Сергей Яковлевич с энтузиазмом принялся за дело.
Дома, в семье, отца горячо поддерживает Ариадна. Сын еще мал, но и он жаждет немедленно ехать в СССР. Упрямо сопротивляется только Цветаева. Кажется, что вещее предчувствие с необоримой силой удерживает ее от безоговорочного «да», которого так ждет от нее муж. Трудно назвать это просто словом «страх». В отличие от мужа, она-то прожила четыре страшных года в большевистской Москве. Благородные лозунги о равенстве и братстве обольстить ее уже не могли. То было почти знание, а не безотчетный страх. Знание-предчувствие несчастья для всей семьи. Пытаясь взвешивать «за» и «против», она сравнивала себя с витязем на раздорожье: «Влево поедешь – коня загубишь, вправо поедешь – сам пропадешь…» И ведь решать приходилось не только за себя: за будущность детей тоже…
В середине тридцатых Марина Ивановна уже отчетливо осознает, насколько наивной была ее мечта вырастить из детей «вторую себя». Дети выросли не похожими ни на мать, ни друг на друга.
Георгий Эфрон
Аля определенно пошла в эфроновскую породу. Очаровательная, некогда восхищавшая всех девочка, в шесть лет уже сочинявшая стихи и знавшая наизусть десятки стихотворений, преданная матери настолько, что та, по ее собственному признанию, почти боялась такой непомерной любви, – той девочки больше не было на свете. Любовь к матери, искренняя и экзальтированная, начала остывать, как это почти всегда случается, на рубеже четырнадцати-пятнадцатилетия. Незаурядные и разносторонние способности Ариадны были несомненны. Ее рисунки успешно принимаются в редакции журнала мод. Она с удовольствием вяжет шарфы и свитера, когда есть заказы… Но от обожания матери теперешняя Аля уже напрочь избавилась. Она делает теперь все ей наперекор, позволяя себе не просто дерзкие, но и оскорбительные выходки. В Школе рисования при Лувре она не доучилась. И вдруг устроилась зарабатывать деньги ассистенткой зубного врача. Условия работы оказались изматывающими. Но вечерами она еще и убегала из дома, надев берет по последней моде – круто набекрень, – то в гости, то в кинематограф, то на митинг. И возвращалась за полночь – захлопывая дверь в свою комнату прямо перед носом матери. Со стороны отца при этом – молчаливая поддержка дочери. Сергей Яковлевич уже утратил былую свою кротость и временами даже позволяет себе заметить, что Марина слишком деспотична: Аля выросла, теперь ей нельзя указывать, когда именно ложиться спать. «Он при Але говорит, – жалуется Цветаева в одном из писем, – что я – живая Иловайская, что оттого я так хорошо ее и написала» (в «Доме у Старого Пимена»). Нет, обиженно возражает Марина Ивановна, не на деспотичную Иловайскую она похожа, а на свою мать – спартански строгую и требовательную Марию Александровну! И вовсе не беспочвенны ее опасения за здоровье дочери: та худеет на глазах, а ведь в Чехии у нее находили затемнения в легких… А наследственность?! «Вера, – пишет Цветаева Буниной, – поймите меня: если бы роман, любовь, но никакой любви. Ей просто хочется весело проводить время, новых знакомств, кинематографов, кафе – Парижа на свободе». Эти естественные порывы, в глазах матери, означали «убеганье от самой себя», подпадение под «стандарт парижской улицы», проявление «душевной лени»…
Георгий Эфрон. Начало 1930-х гг.
В другом письме она воспроизводит жесткий диалог с дочерью:
«Аля, ты знаешь, кто я и что я. Мне нужно два часа утром для писания. У меня никого нет на выручку…» И ответ Ариадны: «А Вы думали – я всю жизнь буду служить у Вас бесплатной домработницей?»
Домработница! – так называет дочь помощь по дому в собственной семье… В этой роли она видит только мать.
А Цветаева не может забыть, что и чему пришло на смену, – и это усиливает ее сердечную боль. После совместно пережитого ужаса и нищеты в Советской России, после чудной Чехии, где они с дочерью еще были так дружны… «Дитя моего духа» – так звала она маленькую Алю. «Наш с ней случай был необычный и, может быть, даже единственный. ‹…› Случай – из ряду вон, а кончается как все…» – в письме к Буниной.