Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах - Борис Панкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы больше заинтересованы в моем освобождении, чем я в том, чтобы быть освобожденным, – бросал он в глаза своим мучителям.
Вот такого человека ожидал я в двухсотлетнего возраста особняке бывшего советского, а теперь российского посольства в Лондоне, на улице Кенсингтон-Палас-Гарден-стрит, с окнами на дворец, где еще проживала со своим мужем – наследным принцем – и двумя сыновьями принцесса Диана, с которой мы уже успели стать, решусь сказать, добрыми друзьями.
То, что он так охотно согласился прийти, – подбадривало. Но что это означает? Эпизод с Виктором Файнбергом в ратуше Праги два с небольшим года назад стучал в мою грудь, как пепел Клааса.
Пора стояла такая, что встреча могла обернуться чем угодно. И вот, с опозданием минут на двадцать, в тот самый скромный из всех представительских помещений зал, где я его ждал, в сопровождении моего помощника, встретившего гостя, как положено, у главного входа, вошел человек, меньше всего похожий на страдальца и фанатика. Твидовый серый пиджак нараспашку, мягкая рубашка с расстегнутым воротом. Невысокого роста, не то чтобы полный, но широкий в кости. Брюки без стрелки и ботинки, видавшие виды. Небрежная прическа, открывающая лоб, и смеющиеся глаза.
Извинился непринужденно за опоздание – не рассчитал расписания поезда, доставившего его из Кембриджа в Лондон, – расположился с удобством в предложенном ему кресле со стершейся позолотой на спинке и ручках и вопросительно посмотрел на меня с той же улыбкой, не столько, однако, сокращавшей, сколько оберегавшей дистанцию между ее обладателем и его собеседником.
С тем же окрашенным миролюбием скепсисом он подержал в руках и полистал паспорт, который я ему протянул после обмена обычными для первых минут знакомства фразами.
– Чему бы он мог, собственно говоря, служить? – спросил он с коротким смешком, который в дальнейшем мне частенько приходилось от него слышать. – Ведь двойное гражданство в России, как и бывшем Советском Союзе, не разрешено. А отказываться от британского гражданства я не собираюсь.
Мне ничего не оставалось, как согласиться с тем, что паспорт был ему выписан, строго говоря, в нарушение законодательства, пусть и устаревшего, и его надо рассматривать просто как знак «высочайшего внимания». Словом, своего рода сувенир.
Кажется, ему понравилось, что я не стал говорить никаких торжественных фраз по поводу данного знаменательного события. Он сунул паспорт в карман, напряжение, если оно было, отпустило его, он обвел взглядом все вокруг и лишь на мгновение задержал его на украшавшей зал стойке бара с массивной батареей бутылок на ней.
Я воспользовался этим и предложил выпить, если не по поводу паспорта, то, по крайней мере, в связи с нашей первой встречей.
Слегка как бы удивившись этому предложению и сказав: «Я с утра вообще-то не пью», он с удовольствием пропустил вместе со мной пару рюмок, закусил квадратными канапе с черной икрой, которую еще присылали по старой памяти из Москвы, слегка зарделся лицом и стал прощаться.
Перекинул через плечо сумку и ушел. Легкой походкой человека, довольного, по всей видимости, жизнью. Или лишь делающего вид? Я долго еще не мог разобраться в своих ощущениях, но с тех пор стал посылать ему приглашения на все приемы и мероприятия, которые проходили в посольстве. То, что обещало обернуться многолюдным сборищем, он игнорировал. На приглашения с оттенком личного откликался.
Так однажды собрались у нас за ужином Галина Сергеевна Уланова с неизменной Татьяной, которые были в Лондоне по случаю гастролей Большого, первый вице-спикер парламента, тогда еще Верховного Совета Российской Федерации Сергей Филатов, который только накануне из полученной мною шифровки узнал, что назначается главой президентской администрации.
Галина Сергеевна, обычно оживленная в нашем с женой обществе, была задумчива и погружена в себя. Я чувствовал, что встреча со вчерашним «врагом народа» многое разбередила в ней.
Филатов, наоборот, был этим свиданием «оживлен и говорлив». В порыве откровенности он шепнул мне, что считает хорошим предзнаменованием тот факт, что его новое назначение, которое, он и этого не скрывал, его радовало, совпало со знакомством с «такими людьми». Он клятвенно пообещал, что, вернувшись в Москву, станет хлопотать о даче для Галины Сергеевны, которой абсолютно некуда было выехать летом из своей высотки на Котельнической набережной, пропитанной всеми гарями Москвы и пропахшей всеми ее запахами.
Главным же его собеседником, его «добычей» был, конечно, Буковский. Он уже предвкушал, я чувствовал, как расскажет Ельцину об этой встрече и отрекомендует его еще одним протагонистом «Новой России».
В тот момент Филатов был, пожалуй, недалек от истины. Незадолго до этого я послал Буковскому свою только что вышедшую в Москве книгу «Сто оборванных дней». При встрече он сказал, что прочитал ее с удовольствием, но вот насчет развала Советского Союза у нас точки зрения, видимо, расходятся. Пафос моей книги был в том, что борьба за демократию была подменена борьбой за независимость, в результате чего вместо одного тоталитарного государства мы рискуем заполучить целый десяток, если не больше. Сигналы, подаваемые из Ашхабада, Душанбе, Баку, Ташкента, были более чем очевидны.
Для Буковского, как я понял уже из первых наших разговоров, разницы между Советским Союзом – страной – и советским режимом не существовало. Большевистский Карфаген должен быть разрушен. И коль скоро Ельцин взялся за это…
В один из пиков нараставшего противостояния президента и Верховного Совета позвонил Филатов. Посетовал, что, мол, растаяв от знакомства с Буковским, не взял его телефона, и попросил передать ему, что его хотели бы видеть в Москве. И как можно скорее. Это «хотели бы» не оставляло сомнений в том, о ком идет речь. Чем-то, то ли тональностью, то ли аргументацией, ситуация напомнила мне ту, августовскую 91-го года, когда мне позвонил в Прагу Горбачев… Боюсь, что именно так и понял меня Буковский. Во всяком случае, на следующий день он уже звонил мне из Хитроу – попрощаться. А через неделю из Кембриджа – поздороваться.
– Вы просили меня позвонить, когда вернусь, вот я и звоню, – со свойственной ему скрупулезностью известил он меня. И на мой вопрос, как все было в Москве, с кем виделся, с кем говорил, ответил со знакомой усмешкой человека, успевшего восстановить равновесие:
– Да ничего не было. И можно сказать, никого не видел. – Помолчав, добавил: – Но многое понял.
Что именно, он не расшифровал. Да и наедине с собою, наверное, разобрался в ощущениях не сразу.
Я догадывался: герою и мученику ГУЛАГа его невольное затворничество в Кембридже, когда в Москве все бурлит, было тяжелее всякой пытки. Сбросив, как вериги, свой скепсис, помчался он в Москву, увы, лишь для того, чтобы распрощаться с последними иллюзиями. Чувство брезгливости (не то ли, которое оберегало его достоинство в тюрьмах и лагерях?) не позволило ему взять чью-то сторону в грязной, а позднее и обернувшейся кровью потасовке.
«Революция случилась, – напишет он под впечатлением своих встреч в Москве, – но победили не мы. Те, кто раньше узурпировал право управлять всенародной собственностью, теперь просто присвоили ее».