Птица малая - Мэри Д. Расселл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чего он хотел от меня? Да того же, полагаю, чего педераст хочет от маленького мальчика. Славной, тугой норки.
В наступившем остолбенелом молчании Джулиани поднял голову. «Романита, — подумал он, — римский дух. Знай, что делаешь, и поступай без жалости, когда момент настал».
— Ты кто угодно, но только не трус, — сказал Эмилио Сандосу отец Генерал. — Расскажи нам.
— Я все рассказал.
— Сделай так, чтобы мы поняли правильно.
— Мне наплевать, как вы понимаете. Это ничего не изменит. Думайте, что хотите.
Джулиани пытался вспомнить название рисунка Эль Греко: эскиз умирающего испанского дворянина. Романита исключает эмоции, сомнения. Это должно произойти сейчас, здесь.
— Ради собственной души — скажи это.
— Я не продавал себя, — яростным шепотом сказал Сандос, не глядя ни на кого. — Меня продали.
— Этого недостаточно. Скажи все!
Сандос сидел неподвижно, глядя в пустоту и дыша с механической регулярностью, словно бы тщательно планировал и выполнял каждый вздох; пока не наступил миг, когда Эмилио вдруг отшатнулся от стола, упершись ногой в край, и перевернул его, развалив на куски, — в вулканическом взрыве ярости, расшвырявшем остальных по краям комнаты. Лишь отец Генерал остался на прежнем месте, а все звуки мира свелись к тиканью старинных часов и хриплому тяжелому дыханию человека, одиноко стоявшего в центре комнаты, чьи губы складывали слова, которые они едва могли слышать:
— Я не давал согласия.
— Скажи это, — неумолимо повторил Джулиани. — Так, чтобы мы слышали.
— Я не был проституткой.
— Нет. Не был. Кто же ты был тогда? Скажи это, Эмилио.
Отделяя каждое слово, измученный голос наконец выдавил:
— Я был изнасилован.
Они видели, чего ему стоило это произнести. Он стоял, слегка покачиваясь, с застывшим лицом. Джон Кандотти выдохнул: «Мой Бог», — и где-то на дне своей души Эмилио Сандос нашел ржавое и хрупкое железо рыцарских доспехов, напомнившее ему, что надо повернуть голову и мужественно стерпеть сочувствие в глазах Джона.
— Ты так думаешь, Джон? Это был твой Бог? — спросил он с ужасающей вкрадчивостью. — Видишь ли, для меня как раз в этом дилемма. Потому что, если Бог вел меня к Божьей любви, как это казалось, если я признаю, что красота и восторг были реальны и истинны, тогда остальное тоже было волей Божьей, и это, господа, повод для горестных раздумий. Но если я просто обманутая обезьяна, слишком серьезно воспринявшая ворох старых сказок, тогда я виновник своих бед и гибели моих товарищей и вся эта история становится фарсовой, не так ли? Учитывая обстоятельства, я нахожу, что проблема атеизма в том, — продолжал он с академической аккуратностью, каждым едким словом электризуя воздух, — что мне некого презирать, кроме себя. Если же я предпочту верить, что Господь порочен, тогда у меня, по крайней мере, будет утешение в ненависти к Богу.
Эмилио наблюдал, как на лицах слушателей проступает понимание. Что они могли сказать ему? Он почти смеялся.
— Угадайте, о чем я думал за секунду перед тем, как мной попользовались впервые, — предложил Эмилио, снова начав прохаживаться. — Это забавно. Это очень смешно! Видите ли, я был напуган, но не понимал, что происходит. Я не представлял… да и кто мог представить такое? Я в руках Господа, думал я. Я любил Бога и доверял Его любви. Занятно, не правда ли? Я убрал всякую защиту. У меня не было ничего, кроме любви Господа. И меня изнасиловали. Я был нагим пред Богом, и меня изнасиловали.
Взволнованная ходьба прервалась, когда он услышал собственные слова; его голос сорвался, когда Эмилио до конца осознал свою опустошенность. Однако он не умер, не провалился сквозь землю, а, переведя дух, посмотрел на Винченцо Джулиани, который встретил его взгляд и не отвел свой.
— Расскажи нам.
«Два слова. Это самое трудное, — подумал Винченцо Джулиани, — что я когда-либо делал».
— Вы хотите еще! — спросил Сандос, не веря своим ушам. Затем он снова сорвался с места, не в силах сохранять неподвижность или молчать.
— Я могу засыпать вас подробностями, — предложил он, теперь став театрально экспансивным и беспощадным. — Это продолжалось… я не знаю, как долго. Месяцы. Они казались вечностью. Он делил меня со своими друзьями. Я сделался весьма модным. Немало изысканных субъектов приходило попользоваться мной. Думаю, это было формой дегустации. Иногда, — остановившись, сказал Эмилио, глядя на каждого из них и ненавидя за то, что они стали свидетелями его признания, — иногда там бывали зрители.
Джон Кандотти закрыл глаза и отвернулся, а Эдвард Бер молча плакал.
— Прискорбно, не правда ли? Дальше будет хуже, — заверил Сандос со свирепым весельем, двигаясь как слепой. — Импровизированные стихи были продекламированы. Были сочинены песни, описывающие новый опыт. И концерты, конечно, были переданы по радио — в точности как и те, которые слышали мы… Аресибо еще коллекционирует записи? Должно быть, вы уже слышали и те творения, где поется обо мне. Это не молитва. Боже! Не молитва — порнография. Песни звучали очень красиво, — признал он, скрупулезно точный. — Меня заставляли слушать, хотя я был, пожалуй, неблагодарным ценителем этого искусства.
Сандос осмотрел их, одного за другим, бледных и безмолвных.
— Вы достаточно услышали? Как вам такая деталь: их возбуждал запах моего страха и моей крови. Хотите еще? Желаете узнать в точности, сколь темной может сделаться ночь души? — спросил он, теперь подстрекая их. — Был момент, когда мне пришло в голову спросить себя, является ли скотство грехом для скотины, — ведь моя роль на этих празднествах была, без сомнения, именно такой.
Фолькер внезапно двинулся к двери.
— Вам хочется блевать? — заботливо спросил Сандос, наблюдая, как Фолькер покидает комнату. — Не стыдитесь! — крикнул он. — Со мной это происходит постоянно.
Сандос повернулся лицом к остальным.
— Он хотел, чтобы, так или иначе, это было моей виной, — сообщил он, оглядев всех и задержав взгляд на Кандотти. — Он неплохой парень, Джон. Такова человеческая природа. Он хотел, чтоб это было какой-то ошибкой, которую сделал я, а он бы не сделал, каким-нибудь изъяном во мне, который он бы не разделил; чтобы он мог думать, что с ним этого бы не случилось. Но это не было моей виной. Это была или слепая, глупая, дурацкая судьба, от начала и до конца, — и в этом случае мы все, господа, заняты не тем; или это был Бог, которого я не могу почитать.
Сотрясаемый дрожью, Эмилио ждал, взглядом вызывая их на разговор.
— Нет вопросов? Нет обсуждения? Нет утешений для страждущего? — спросил он с едкой веселостью. — Я предупреждал вас. Я говорил, что вы не захотите этого знать. Теперь вы хлебнули отравы. Теперь вам придется жить с этим знанием. Но это было мое тело. Это была моя кровь, — сказал он, задыхаясь от ярости. — И это была моя любовь.