Западный канон. Книги и школа всех времен - Гарольд Блум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот, в сущности, почему повествователю, прежде бывшему Марселем, удается сделаться писателем Прустом, а не еще одним Сваном, которому остается лишь разглядывать свою коллекцию воспоминаний о ревности. Пруст спасся от жизни сноба и параноика-ревнивца, которым он, возможно, успел побыть, благодаря колоссальному труду — одновременно терапевтическому, художественному и (иначе не скажешь) мистическому. Каждый читатель Пруста наконец слышит в «Поисках…» некие отголоски, которые Роджер Шатак точно сопоставляет с индуистскими концепциями личности. «Поиски…» суть продукт дисциплины, отвергнувшей то, что Кришна в «Бхагавадгите» называет «темнотой». В том обстоятельстве, что создатель «Поисков…» — самый подлинный из современных мультикультуралистов, преодолевший некоторые различия между Западным и Восточным канонами, тоже можно увидеть иронию — впрочем, уже не совсем в духе Пруста.
Джеймс Джойс, которому редко недоставало дерзости, задумал Шекспира Вергилием, а себя — Данте. Притязание это было столь грандиозно, что осуществить его не мог даже Джойс. По всеобщему мнению, соперничать с «Улиссом» и «Поминками по Финнегану» в дни нашего долгого упадка, который — если Вико и Джойс были правы — доведет нас до новой Теократической эпохи, может только «В поисках утраченного времени» Пруста. Возможно, и у Джойса, и у Пруста почти получилось достигнуть того, чего достиг в «Божественной комедии» Данте, хотя Данте этого века скорее можно назвать Кафку, которому сделать этого не удалось. Но никто из тех, кто глубоко вчитывался в Шекспира и видел должным образом поставленные и убедительно сыгранные спектакли по его пьесам, не сочтет, что Джойс закончил то, чему Шекспир положил начало. Джойс это понимал, и в его навязчивых отсылках к поэту-предшественнику, которыми переполнены и «Улисс», и «Поминки…», чувствуется известная тревога. Не будь Шекспира, Джойс и Фрейд, возможно, никогда не испытали бы того ужаса перед «заражением», который, кажется, вызывал у них один Шекспир.
Джойс относился к этому влиянию теплее, чем Фрейд, и гипотезы Луни не разделял, хотя в «Поминках по Финнегану» он обыгрывает бэконианскую теорию. Сначала Джойс предлагает нам гипотезу, которую высказывает Стивен Дедал в «библиотечной» сцене в «Улиссе», — теорию, в которой нападению подвергается не столько патернализм, сколько само понятие отцовства, а Шекспир никакому нападению не подвергается. В ответ на набивший оскомину вопрос: «Какую книгу вы бы взяли с собою на необитаемый остров, если взять можно было бы только одну?», Джойс сказал Фрэнку Баджену: «Я бы колебался между Данте и Шекспиром, но недолго. Англичанин богаче, и я бы выбрал его». «Богаче» тут — точное слово; в одиночестве необитаемого острова человеку захочется компании, а Шекспир обеспечен персонажами лучше своих ближайших соперников, Данте и Танаха. У Джойса, несмотря на всю диккенсовскую живость его второстепенных персонажей, есть лишь не вполне удачный Гамлет, Стивен, и соперница Батской ткачихи, Молли. Польди может бросить вызов Шекспиру (точнее, пытаться бросить ему вызов), но на самом деле это невозможно, поскольку во всякой литературной борьбе большая сущность поглощает меньшую. Стивен говорит, что не верит в свою собственную теорию о Шекспире и Гамлете, но Ричард Эллманн пишет, что Джойс, по словам его друзей, относился к ней весьма серьезно и не отрекся от нее. С этого и нужно начинать разговор о канонической борьбе Джойса с Шекспиром в «Улиссе» и в «Поминках по Финнегану».
Положив в основу «Улисса» одновременно «Одиссею» и «Гамлета», Джойс выказал незаурядную смелость — ведь, как отмечает Эллманн, между парадигмами Одиссея/Улисса и принца датского нет практически ничего общего. Одним из ключей к замыслу Джойса может быть то обстоятельство, что среди самых умных литературных героев вторым после Гамлета (и Фальстафа) представляется именно герой «Одиссеи», хотя Джойс хвалит его завершенность, а не умственные способности[501]. Но первый Улисс хочет вернуться домой, тогда как у Гамлета нет дома — ни в Эльсиноре, ни где бы то ни было еще. Джойсу удается соединить Улисса с Гамлетом лишь посредством удвоения: Польди — это и Улисс, и призрак Гамлета, Стивен — и Телемах, и молодой Гамлет, а вместе Польди со Стивеном образуют Шекспира и Джойса. На словах это несколько озадачивает, но вполне соответствует намерениям Джойса, желавшего вобрать Шекспира в себя. Как и Джойс, Шекспир — человек светский, заменивший Священное писание литературой всего рода человеческого, и Джойс защищает Шекспира от Фрейда, справедливо отрицая тождество Гамлета и Эдипа. Джойс, оказавшийся лучшим «критиком» Шекспира, чем Фрейд, не обнаружил никаких признаков вожделения к Гертруде или желания убить короля Гамлета в их сыне. Стивен и Блум (который Польди) тоже, кажется, не знают Эдиповой амбивалентности; если Джойс и питал соответствующие чувства к Шекспиру (а в прошлом он их питал), то он приложи л приметные усилия к тому, чтобы в «Улиссе» они не проявились.
Джойсовскую теорию «Гамлета» излагает Стивен в сцене в Национальной библиотеке из «Улисса» (часть II, g). В книге Фрэнка Баджена «Джеймс Джойс и создание „Улисса“» (1934), которая доныне остается лучшим путеводителем по роману вследствие того, что в ней так много «лично» Джойса, сказано, что «Шекспир-человек, повелитель языка, творец людей, занимал (Джойса} больше, чем Шекспир-создатель пьес». Это, конечно, Стивенов Шекспир следует устоявшейся традиции, выходя на сцену театра «Глобус» в роли призрака отца Гамлета:
— Представление начинается. В полумраке возникает актер, одетый в старую кольчугу с плеча придворного щеголя, мужчина крепкого сложения, с низким голосом. Это — призрак, это король, король и не король, а актер — это Шекспир, который все годы своей жизни, не отданные суете сует, изучал «Гамлета», чтобы сыграть роль призрака. Он обращается со словами роли к Бербеджу, молодому актеру, который стоит перед ним по ту сторону смертной завесы, и называет его по имени:
и требует себя выслушать. Он обращается к сыну, сыну души своей, юному принцу Гамлету, и к своему сыну по плоти, Гамнету Шекспиру, который умер в Стратфорде, чтобы взявший имя его мог бы жить вечно.
И неужели возможно, чтобы актер Шекспир, призрак в силу отсутствия, а в одеянии похороненного монарха Дании призрак и в силу смерти, говоря свои собственные слова носителю имени собственного сына (будь жив Гамнет Шекспир, он был бы близнецом принца Гамлета), — неужели это возможно, я спрашиваю, неужели вероятно, чтобы он не сделал или не предвидел бы логических выводов из этих посылок: ты обездоленный сын — я убитый отец — твоя мать преступная королева, Энн Шекспир, урожденная Хэтуэй?[502]
Энн Хэтуэй — Гертруда, почивший Гамнет — Гамлет, Шекспир — призрак, двое его братьев — составной Клавдий: все это достаточно возмутительно, чтобы быть всецело убедительным, и из этого вышел лучший роман Энтони Бёрджесса, «Влюбленный Шекспир» (1964)[503] — кроме прочего, единственный удачный роман о Шекспире. Бёрджесс, любящий последователь Джойса, так по-джойсовски развивает теорию Стивена, что «библиотечная» сцена давным-давно смешалась у меня в голове с измышлениями Бёрджесса и я, перечитывая Джойса, всякий раз пугаюсь, когда не обнаруживаю того, что по ошибке рассчитываю там найти, хотя оно во всем своем великолепии явлено у Бёрджесса. Это отчасти объясняется тем, что Джойсов Стивен говорит тонкими намеками, вмещая целую концепцию жизни и творчества Шекспира в несколько брошенных походя красноречивых соображений, в которых самые тонкие указания и неожиданности скрыты из виду. Ранее Малахия Маллиган по прозвищу Бык, в котором Джойс вывел Оливера Сент-Джона Гогарти, поэта-врача и разнорабочего, объясняет эту теорию: «Он с помощью алгебры доказывает, что внук Гамлета — дедушка Шекспира, а сам он призрак собственного отца»[504]. Это не только проницательная пародия, но и точное попадание в суть, поскольку намерение Стивена состоит в том, чтобы развеять власть отцовства как такового: