Матисс - Хилари Сперлинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казалось, Матисс собирает все оставшиеся силы, чтобы успеть сказать свое последнее слово. Однако врачи не оставляли ему никакой надежды и даже предупредили Марго, что без операции ее отец до следующей весны недотянет и умрет от истощения. Когда дело касалось жизни отца, Маргерит готова была забыть и про себя, и про ненавистную ей Лидию. К счастью, теперь поблизости был брат — Жан поселился с женой и сыном в Антибе. Судя по рассказам Арагона, Матисс не просто догадывался, что его сын связан с местным Сопротивлением, но был осведомлен о чемодане с взрывчаткой, который хранил у себя Жан. И хотя Матисс предпочитал не касаться любых острых тем, у Арагона сложилось впечатление, что подобных рискованных действий художник не одобрял.
Зимой 1942 года военные успехи Германии достигли своего апогея. Гитлеру удалось глубоко продвинуться по территории России, а его японским союзникам — одержать ряд триумфальных побед на Тихом океане (после того как Соединенные Штаты вступили в войну и Атлантика была блокирована, переписка Матисса с Пьером оборвалась). 8 ноября американские и британские войска высадились на побережье французской Северной Африки. В ответ немцы оккупировали всю Францию, а итальянцы захватили Ниццу. Арагон успел уехать с последним поездом. В руках у него был пакет с гранками «Тем и вариаций» с его именем на титуле, который в последний момент успела ему вручить Лидия. Отныне Матисс и его ближайшие друзья, жившие на побережье — Рувейр в Каннах, Бюсси в Рокбрюне и Боннар в Ле Канне, — потенциально оказывались на линии фронта. Гражданское население было обязано соблюдать комендантский час и не имело права передвигаться без письменного разрешения немецких властей. И маленькие рыбацкие порты, и курортные городки до отказа были забиты вражескими войсками.
К концу года Матиссу стало немного легче. В канун Нового 1943 года он позвонил доктору Вертхеймеру в Лион и сообщил, что вот уже пятьдесят шесть дней как у него не было ни болей в печени, ни температуры. Однако он по-прежнему был еще очень слаб и больше двух часов в день проводить на ногах не мог. Зрение, обычно подводившее его во время стресса и перенапряжения, снова начало затуманиваться, хотя врач и уверял, что ему скорее угрожает инсульт, нежели слепота. Забота сиделок и неусыпная бдительность Лидии позволяли поддерживать неустойчивое равновесие в состоянии больного, балансирующего между жизнью и смертью[248]. Писать приходилось все меньше и меньше, а временами бросать это занятие вовсе. «Он писал бы весь день, если бы мог, — говорила Лидия, — но на это уходило слишком много сил». Когда вся Франция находилась на грани голода, самым сильным голодом, какой испытывал Матисс, был недостаток работы.
Вместо живописи он занимался рисованием. Музыка стихов Ронсара, к которому он вернулся, приводила его в восторг и укрепляла дух («Он помогает мне сохранять душевное равновесие», — говорил Матисс Рувьеру в то ужасное лето 1942 года). На стене у своей кровати художник устроил «личный кинотеатр»: он соединял и переставлял рисунки как в киноленте, режиссируя ими из постели; когда Матисс был слишком слаб, чтобы работать, он разрезал, подгонял и перерисовывал их мысленно. Два или три десятка иллюстраций в итоге переросли в 126 литографий «Избранной любовной лирики Ронсара» («Florilège des Amours de Ronsard»), на завершение которых ушло восемь лет. Когда Матисс чувствовал, что устает от Ронсара, он переключался на средневекового придворного поэта Шарля Орлеанского. Он говорил, что глотал его стихи словно свежий воздух, наполнявший по утрам его легкие («Я живу теперь в тесном общении с Шарлем Орлеанским. Какая у него прозрачная, хрустальная поэзия!»). Рисование давало большую свободу и гибкость, особенно теперь, когда силы не позволяли заниматься живописью ни физически, ни мысленно.
«У меня еще свежая голова… и раз мой режим позволяет работать, хотя и с некоторым ограничением, я должен считать себя счастливым… Не думайте, что я грущу. Разве неудовлетворенные желания не являются лучшим возбуждающим средством?» — писал он Марке. Чаще всего Матисс писал Рувейру, которого считал своим литературным консультантом. Неутомимый, досконально знающий все тонкости издательского дела, Рувейр советовал, каких авторов выбрать для иллюстрирования, с какими изданиями работать, на каком названии лучше остановиться. Заодно он указывал Матиссу, в какой момент сплетающиеся обнаженные тела на его листах делались слишком уж эротичными. Художник и сам понимал, что компенсирует собственную немощь изображениями влюбленных пар, предстающих на его рисунках столь же пылкими и страстными, как в стихах Ронсара («Я никогда не умел делать что-либо наполовину»). «Раз мое чувство свежести, красоты при виде цветов, прекрасного неба и стройного дерева то же, что и тридцать лет тому назад, почему оно должно измениться, если передо мной молодая девушка? Только потому, что я больше не могу ею овладеть? — спрашивал он Рувейра. — Вероятно, поэтому Делакруа говорил: “Я достиг счастливого возраста бессилия”».
Рувейр однажды сравнил своего друга с электрической лампочкой. Теперь Матисс вел себя так, словно его «подключили к сети». Он переписывал целые поэмы сам или заставлял перепечатывать их Лидию, украшал рисунками и посылал Рувейру, перевязывая манускрипт цветными лентами с бантами, словно подарочную упаковку. В своих посланиях Матисс демонстрировал легкость и элегантность, каких сумел достичь в иллюстрациях к «Поэмам Шарля Орлеанского». Это был знак уважения одного мастера, столь хорошо знакомого с тревогами, заботами и меланхолией («Soussy, soing et mélencolie»), — к другому, и еще — к искусству, которое держало всех троих на плаву. Анд-ре Рувейр говорил, что любил наблюдать, как во время работы над поэмами к его старому другу возвращались силы.
Читая живые, восторженные письма Рувейру, написанные тяжелобольным Матиссом, страдающим от хронической слабости, проблем с глазами, мучительных осложнений с кишечником, начинаешь понимать, каково же приходилось окружающим. Какую выдержку и какое терпение должна была проявлять семья, чтобы противостоять такой невероятной энергетике. С тревогой наблюдавшие за его выздоровлением близкие были измучены вконец — особенно Маргерит, которой пришлось прожить девять месяцев в гостинице в Каннах, дабы быть рядом с отцом. Общение с Лидией с каждым днем раздражало ее все сильней; имя русской секретарши она старалась не произносить и существования ее не замечать. Неожиданное появление в Каннах Амели еще больше осложнило и без того натянутые отношения. В стрессовой ситуации мадам Матисс обычно собиралась с силами и приходила в себя — вот и теперь, когда к ней вернулась былая трудоспособность, она жаждала быть рядом с дочерью, но мириться с мужем не собиралась. «Они так уверены, что имеют все права на меня, что это даже раздражает, — жаловался Матисс Рувейру. — Моя жизнь им не кажется нормальной, особенно тот факт, что я слишком хорошо к ней приспособился…»
Кто-то из хирургов сравнил Матисса с хрустальной вазой, которая разобьется, если в нее попадет камень. Лидия восприняла эту метафору буквально и сделала все, чтобы защитить своего патрона от любых неприятностей. Маргерит ошеломила «атмосфера потворства» и нездоровой лести, воцарившейся в Симьезе: отец словно был заключен в некий кокон и изолирован от любого, кто мог бы сказать ему всю правду. В конце мая 1943 года, через месяц после возвращения в Париж, Маргерит отправила отцу необычайно жесткое письмо. Дочь писала, как опасно для художника самоуспокоение, что нести свой крест — трудная задача, что всем сердцем она стремилась защитить его интересы. Более всего ее возмущала его секретарша, чье влияние на него не поддавалось описанию, и это при том, что у «этой русской нет никакого опыта ведения твоих дел», она не разбирается в живописи и «не в состоянии критически оценить твои работы».