Казачий алтарь - Владимир Павлович Бутенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хозяин засмеялся, отбросил сигарету далеко за каменную ограду, вздохнул.
— Слушаю почти каждый день радио. Ненавижу большевиков до сердечной муки, но желаю им успеха. Меняются государства, названия стран. А народ, господин есаул, у нас один. Верней, с поправкой на самостийность казачества... Русский народ. Изменник, святотатец, вор. Но — единственно родной. А родителей, даже если отреклись от тебя и вытолкали из дому в шею, новых родителей не обретёшь. Пусть хоть такая, коммунячья, плебейская, но живёт Россия. Пока она есть, пока говорят там по-русски, тянешься к жизни.
— Вот вы, как я понял, книги сочиняете. Человек образованный. А я — другого посева. Мне уготовано воевать. Я прожил в эмиграции двадцать лет, надеясь на новую схватку с красными, чтобы освободить Отечество от жидобольшевистской власти. В этом сейчас нам немцы — союзники. Временно! А затем...
— Об этом мы говорили! — перебил писатель. — Для меня это неприемлемо!
— Но почему так случилось? Почему Ленин оказался могущественней Христа? Россия, Дон были православными. И вдруг веру предали!
— Не знаю. И никто не знает! Лев Толстой считал политическую деятельность злом. В мире существуют соблазны, те гибельные подобия добра, в которые, как в ловушку, заманиваются люди. Самый опасный соблазн, как считал Толстой, — когда государство оправдывает совершаемые им грехи тем, что оно будто бы несёт благо большинству людей, народу. Пожалуй, в этом разгадка. Косоглазый, лысый сифилитик Ленин посулил скобарям рай земной, обманом и жестокостью одурманил народ. Оплевал всё, что считалось прекрасным. Разжёг окаянное богохульство и классовую вражду, перешагнув все пределы в беспримерно похабном самохвальстве и прославлении своей партии. У меня это есть в «Окаянных днях»...
— А как же быть теперь? Краснов, наш атаман, тоже писатель. Он уверен, что немцы помогут свергнуть иго Сталина. Но сами не в состоянии управлять страной. У нас появится возможность возрождения России и казачества.
— Пётр Краснов одарённый литератор, но старый германофил. Не хочу гадать, насколько он искренно заблуждается. В сущности, во все века перед смертным вставал выбор: кто ты — властелин или раб? Признаешь над собой чью-то власть или нет? Готов покориться или бороться? Отсюда — вечная трагедия рода человеческого, жажда власти, предательство, кровь. Я свой выбор сделал! А за гордыню надо расплачиваться. Живём мы с женой забыто, впроголодь. Точней, доживаем. Вы ещё красивы, сильны. А я уже — старик. Странно, не думал раньше об этом. Как-то незаметно наступила пора, когда женщины перестали воспринимать тебя как мужчину. Перестали влюбляться! А это — старость. Хотя ещё бодр, способен, не отказываюсь от выпивки. Только по молодости мог пить всё подряд, как кучер! А теперь боюсь смешивать. Голова трещит...
За углом особняка, во дворе, казаки «играли» плясовую. Гомонили, дружно хлопали. Белёсые, сквозящие гардинки тумана развешивались по лесу. Вечерело. Вера Николаевна, в наброшенной на плечи меховой кацавейке, появилась неожиданно, с тревогой на лице.
— Ян, тебе не холодно? Может, принести джемпер? — обратилась она к мужу с лёгким московским распевом.
— Не беспокойся. Я не озяб. Мы уже скоро разойдёмся!
Проводив жену долгим взглядом, Иван Алексеевич как-то светло, доверительно посмотрел на Павла:
— Годы, годы... Что ни вспомнишь, всё больно, грустно. Иногда сплю по девять и больше часов. И почти каждое утро, как только откроешь глаза, какая-то грусть — бесцельность, конченность всего для меня... Дайте сигарету! — и, нервно прикурив от подставленной гостем зажигалки, с горькой иронией усмехнулся. — Всё думаю: если бы дожить, попасть в Россию! А зачем? Старость уцелевших — тех женщин, с кем когда-то... Кладбище всего, чем жил когда-то... Полвека назад — даже поверить трудно — при самой первой встрече, а я был совсем молод, седобородый Лев Николаевич признался: «Счастья в жизни нет, есть только зарницы его — цените их, живите ими...» Вот так до скончания века и приходится жить русскими зарницами...
На обратной дороге, сопровождаемый хмельными гуляками, Павел ругнул себя, что даже не спросил у хозяина фамилию. Окликнул Митрия, но того опередил дюжий уралец:
— Как же! Всем известный... этот... лауреат! А по фамилии он — Бунин. Иван Ликсеич Бунин. Нашенский «папаша»!
Павел вышел из гостиницы под вечер, поднялся на бульвар вблизи «Мулен Руж». Ресторан краснел своими мельничными крыльями, зазывал публику рекламным щитом, с которого плотоядно улыбалась красногубая девица с высоко задранной ногой в чулке, перехваченной алой лентой. Кольцо бульваров вело на запад, к центру. И Павел, избегая зазывальщиц напротив публичных домов, пошёл по аллее, вдыхая прохладную сырость каменных плит под ногами, прель опавшей листвы. Зажгли фонари. И уцелевшие на ветках платанов и клёнов листья засквозили золотом! В лужах дробились огни, празднично мерцали. И хорошо, что в этот час гуляющих парижан было ещё мало — влюблённые парочки, патрули, рыщущие проститутки.
Он запутался, точно не определил, в каком месте высмотрел ресторанчик «Лион», — пожалуй, между площадями Пигаль и Клиши, на левой городской стороне. В сверкающем люстрой и зеркалами вестибюле подскочил гарсон в белоснежной сорочке, чёрном жилете и с торчащей красной бабочкой. Тряхнув чёрными кудрями до плеч, он ловко подхватил шинель и фуражку посетителя и перепоручил его другому гарсону, узколицему, носатому, — вероятно, гасконцу. Тот провёл к свободному столику под накрахмаленной бело-зелёной скатертью в отблесках хрустальных бокалов и рюмок, и бесшумно отодвинул стул — в тон интерьеру — с тёмно-зелёной обивкой. Такого же цвета были в зале люстры, ковровые дорожки, обои. Позже заметил Павел вышитые по краям скатерти золотые вензеля.
Он первым делом заказал гаванскую сигару, холодной «Смирнофф» и бутерброд с икрой. Гарсон спроворил за считаные минуты. Затем Павел долго изучал меню, вспоминал французские названия. Выбрал мидий под белым соусом и салат с черносливом. В ожидании, чуть захмелев, принялся раскуривать сигару. Она с трудом занялась, отуманила пряным дымом. С эстрады запела изящная, в чёрном переливающемся платье шансонетка, и её голос, глубокий, тоскующий, напомнил голос Марьяны. Павел опорожнил графинчик — под мидии водка шла отменно! — и опять махнул гарсону, потребовал добавить... Дурманел, озлоблялся, думал с горячностью: «У писателя — «конченность всего» и у меня — конченность... Где Марьяна? Я же не могу торчать неделю здесь, в Париже... Надо явиться с докладом к Химпелю! Раб я! Все мы во главе о Красновым рабы. Тут ты, Иван Алексеевич, прав, хоть и недобитый буржуй... Рос-сия, нар-род... А я казак и плевал на твоих лаптёжников! И