Тишина - Василий Проходцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если вначале речи Чорный привлек большую часть казаков на свою сторону, то теперь и оставшиеся заворожено смотрели на застывшего в грустной и гордой позе атамана и, казалось, готовы были сделать что угодно по одному движению его руки. Про третью часть обвинения, касавшуюся царского сына, Чорный, сознательно или нет (хотя Иван уже сильно сомневался в том, что атаман хоть что-то делает не подумав), запамятовал, и сейчас, в повисшей грозной для обвинителей тишине не кому было об этом напомнить. Казалось, что любое новое их слово вызовет вспышку гнева, но не против атамана, а против них же самих. Иван искоса поглядел на Неровного с Черепахой, и понял, что ими владеют те же мысли и опасения. Сейчас должно было все решиться, но как? Пуховецкий чувствовал, что то мгновение, когда Чорный направит гнев толпы на него и его соратников, приближается быстро. Ему было страшно, очень страшно. Но то, что могло случиться с ними в случае неуспеха, пугало ее больше. Иван понимал, что еще чуть-чуть, и решимость покинет его окончательно, а тогда ничто уже их не спасет. Он представил себе обломленный на высоте полутора саженей ствол молодого ясеня, почему-то именно ясеня, слегка заостренный на конце – но лишь слегка, чтобы не убить посаженного на него слишком быстро. Затем Пуховецкий представил себя самого: как со связанными за спиной кожаным жгутом руками подталкивают его к тому стволу двое дюжих казаков, а собравшееся вокруг товарищество проклинает его и шлет ему все возможные ругательства и оскорбления. Когда воображение Ивана достигло мгновения, где его, перетянутого за грудь грубой, ворсистой веревкой, медленно опускают на приближающийся снизу ствол ясеня, а те же самые дюжие казаки держат его, каждый за одну ногу – здесь Иван тронулся с места, и, дрожа и не глядя перед собой, и вообще никуда не глядя, двинулся в сторону атамана и обступившей его старшины. Чужой голос произнес:
– Позволь и мне, атаман, слово сказать!
Чорный был озадачен, а потому лицо его приобрело отсутствующее, равнодушное выражение – атаман еще не решил, как именно нужно воспринимать появление бывшего ногайского пленника, неожиданно освободившегося от цепи и прикованной к ней пушки. Чорный очень долго молчал, и за это время молчания Иван претерпел все возможные душевные страдания, однако продолжал упрямо смотреть на атамана.
– А что же, скажи, сынку! На раде каждый может сказать. Да кто же ты таков?
– Иваном зовите, как прежде.
– Да ты, Ваня, про себя расскажи, не стесняйся!
– А я тот, атаман, кого тебе в упрек ставили, кого ты на ногайском стойбище захватил, да два дня мучил и бусурманом бранил, а потом к пушке приковал на позор. А ведь я, атаман, не простой человек, и не бусурмен тем более.
– Кто же ты?
– Я царевич – Иван Михайлович московский, нынешнего государя родной брат, и первый престола наследник.
Пуховецкому казалось, что страшнее той минуты, когда он поднимался к старшине, ничего в его жизни не было и не будет, он думал, что теперь, когда он сказал главное, станет легче, но ошибся. После его слов повисло молчание, длившееся пару мгновений для постороннего наблюдателя, но только не для Ивана. Краем глаза он видел, как Чорный с ехидным, но как будто и поощряющим выражением смотрел на него, так же, хотя и без поощрения, смотрели и стоявшие рядом с ним знатные казаки – Иван понимал, что самой вероятным отзывом на его слова будет дружный смех запорожцев. Конечно, мнение войска склонялись теперь на сторону союза с Москвой – он сам видел это на посиделках в курене, он слышал это от Неровного и Черепахи, да и от других. И все же, не пойми откуда взявшийся полуоборванец, еще вчера сидевший прикованным к пушке, заросший клочковатой бородой и длинными, нечесаными патлами, но при этом в казачьей одежде, объявляющий себя царским сыном – этого, казалось Ивану, казацкое чувство юмора не могло снести равнодушно. Впрочем, прическа и борода Пуховецкого в данном случае работали в его пользу. От тоски и отчаяния Иван принялся разглядывать простых казаков, стоявших вблизи него – все, как и старшина, без шапок. Каждая деталь их одежды, каждая черта их лиц были видны удивительно четко, и врезались в память. Прямо перед ним стоял пожилой хохол, почти старик, который, несмотря на свой возраст, не заслужил еще права носить чуб. По сечевым правилам он именовался "хлопцем", и каждый испытанный товарищ, хотя бы и вдвое моложе, имел право называть его сынком, на что тот должен был почтительно именовать товарища батькой. Его лицо, однако, уже было изуродовано свежим шрамом, который он не прятал, а, казалось, выставлял напоказ. Одет он был как и подобает казаку, но все непременные части казацкого гардероба вместе – шаровары с галунами, широкий пояс, черкеска – да и каждая из них по отдельности, сидели на нем на удивление неловко и не к месту. Сабля же с пистолетом и вовсе шли ему, как корове – седло. Иван мысленно пожалел этого хохла, которому, вместо того, чтобы пахать на хуторе вместе с сыновьями и выдавать замуж дочек, суждено было стать на старости лет сечевым "хлопцем". Следующий же казак, на котором остановился взгляд Пуховецкого, был уже хлопцем безо всяких оговорок, почти ребенком. Иван задумался, кого напоминает ему этот парень, и понял, что он – брат-близнец Черепахи, только не такой расторопный и удачливый. Наверно, этот казачина был даже младше Дворцевого, и по всей вероятности, ходил еще в сечевую школу. Смотрел он на Пуховецкого с нескрываемым