Музыка и Тишина - Роуз Тремейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти мысли не один раз в Жизни заставляли мою кровь вскипать от Ярости, но сейчас они особенно для меня полезны, поскольку в них содержится не одно зерно Истины, и они успокаивают мою Совесть в отношении Черных Мальчиков. Я спрашиваю себя: разве Слуга, которому не дают плату и который не знает никакой роскоши, не Раб Хозяина? Разве Младенец, завернутый в жуткие свивальники, не раб Боли и Невежества? Разве Запряженная в Карету Лошадь не Раб Хлыста? Разве Тело не Раб Смерти? Разве Яркий День не Раб сменяющей его Ночи? Итак, я вижу, что весь мир держится на Всеобщем Рабстве, и никуда от этого не уйти. И это очень меня утешает. Ведь когда я прошу у моих дорогих Самуила и Эммануила определенных Вещей, то никоим образом — если довести мою Теорию до Логического Конца — не творю никакого Зла, а всего лишь держусь в великих водах Обычая и Обряда, которые всегда заливали и будут заливать землю.
И право же, в случае с моими Мальчиками в Рабство попадаю, разумеется, я, а они обретают свободу, поскольку вся сила их Магии принадлежит им одним.
Они ждут в своей комнате (где когда-то висели все платья Вибеке), которую я убрала сотней подушек, куда велела принести подносы с фруктами, конфетами и жирными вальдшнепами из леса. Они плетут там чары, вызывая Духов, и я говорю им: Мои дорогие Дети, мои Прекрасные Мальчики Черного Дерева, мои Красивые Молодые Жеребцы, делайте все, что пожелаете! Делайте все, что хотите, с женщиной, которая была Почти Королевой, ибо истинно говорю вам, что мне Надоело все на Свете.
От возбуждения их глаза едва не вылезают из орбит, из горла вылетают странные улюлюкающие звуки, члены так напрягаются, что могут меня поднять, а я могу на них лечь, так что одни части моего существа прикованы к земле, а другие Плывут по воздуху. Я никогда не испытывала ничего подобного, и, когда я плыву, я переживаю Экстаз больший, чем тот, в который приводил меня Отто и его шелковые плети. Я знаю, что больше, чем сейчас, никогда не приближусь к настоящему Полету.
В этой комнате я могла проводить дни и ночи напролет. Их Магия так сильна, что я никогда не устаю от подвигов, которые мы совершаем. Необходимость уделять внимание делам Мира — таким, как письма Короля, недостаток денег и варенья, трудности Английского Лютниста — приводит меня в сильнейшее Раздражение. Заявляю, меня больше не интересует Ничто из того, что раньше я находила Занимательным. До моего Введения в Черную Магию игра с возлюбленным Эмилии, который залетел в мои сети на сломанных крыльях, доставила бы мне час-другой веселья и радости. Но сейчас я не могу с ним возиться. Ведь он не что иное, как Раб своей любви к Эмилии! Я чуть было не сказала ему, что Эмилия Не Способна на любовь к Кому-Либо, кроме своей Матери, но даже это меня слишком бы утомило.
Итак, я все-таки приняла Решение. Я отпущу Лютниста. Пусть сам увидит, что такое Любовное Рабство! Пусть сам увидит, что значит быть Постоянно связанным с Другим, от кого никуда не убежать, разве что в Ложь и Обман. Пусть сам убедится в том, что такое Брак и что он может стать камнем, прикованным к лодыжке (к изгибу над шелковой туфелькой, некогда вызывавшему восторги, но теперь распухшему и кровоточащему от укусов Цепи), который со временем начинает тянуть все ниже и ниже в холодную глубину.
Наконец прибывает знаменитый Сундук Музыканта, но я не даю себе труда обыскать его и проверить, есть ли в нем какие-нибудь Бумаги. Я ограничиваюсь тем, что приказываю слуге вынуть из него новый костюм и плащ, отнести их мистеру Клэру и сказать ему, что он свободен.
Затем я приказываю подать ему коня. (Я Намеренно не даю ему Карету: пусть грузит свои жалкие пожитки на лошадиный загривок и почитает себя счастливым.)
Лютнист действительно очень исхудал, и одежда висит на нем как на вешалке. Его голова перевязана. Повязка держит Компресс над гноящимся ухом. И, должна признаться, в этой повязке столько человеческой грусти, что скорее именно мое Доброе Сердце, тронутое этой Неожиданно Жалобной Вещью, а не моя злость на Питера Клэра и Мстительные Чувства побудило меня положить конец его горестям.
Он уже приближается к концу подъездной дороги, когда я открываю парадную дверь Боллера и бегу за его конем. Волосы у меня выбились из-под гребня и бьют по лицу, отчего я почти ничего не вижу. Я хватаю поводья и останавливаю коня. Отдышавшись после Бешеного Бега, я говорю:
— Она не уехала, мистер Клэр. Она в доме Отца. Поезжайте через лес на восток, вон туда, и вы ее найдете.
Он во все глаза тупо на меня смотрит, словно не верит моим словам. И я его не обвиняю — ведь он услышал от меня столько лжи, — поэтому улыбаюсь и говорю:
— Я собиралась вести с вами долгую Игру — до самого горького конца. Но теперь вижу, что у меня не хватает духа. Да поторопит вас Господь, Питер Клэр, и передайте Эмилии, что, несмотря ни на что, я не выбросила ее Крашеные Яйца.
Голос, который нельзя услышать
Теперь у Эмилии есть пузырек с ядом, белым как снег. Она не могла заплатить аптекарю требуемую сумму и поэтому отдала ему единственную ценную вещь, которая у нее была, — остановившиеся часы. Привыкший работать с весами аптекарь взял часы в руки с таким видом, будто ценность всех вещей измеряется только их весом. Затем завел их, потряс, и часы начали тикать, стрелки сдвинулись с отметки, показывавшей десять минут восьмого.
Все движется вперед; всегда вперед и вперед.
В воздухе запахло ранним летом. Йоханн сообщил Эрику Хансену, что Эмилия согласилась стать его женой, и тот все спрашивает, на какой день назначена свадьба.
— Эмилия сама его назначит, — отвечает Йоханн, — как только будет готова.
Как только будет готова.
По мере того как время час за часом приближает Эмилию к положенному ею самой пределу, Карен все чаще приходит в ее сны, становится все ближе; все меньше и меньше походит на возникший из тишины и мрака призрак, но обретает плоть и голос, превращаясь в ту женщину, какой была при жизни, когда, лежа на диване, слушала песни Эмилии.
Эмилия устраивается на полу у дивана. Закрывает глаза и просит Карен вселить в нее мужество. Ведь всякий раз, когда она смотрит на пузырек с ядом, ей становится страшно. Ужасно даже представить себе, что твое сердце останавливается, а жизнь тех, кто тебе знаком и близок, идет своим чередом.
— Ты должна мне помочь, — шепчет Эмилия. — Ты, только ты должна сказать, когда наступит день и час…
Однажды утром Эмилия остается в классной комнате вдвоем с Маркусом. Йоханн и старшие мальчики (в том числе Ингмар, который недавно вернулся из Копенгагена) работают на земляничном поле. Перед Маркусом лежит почти законченный рисунок полосатой рыси, выполненный углем, и мальчик говорит Эмилии, что он им доволен — рысь совсем как живая. Он назвал ее «Робинсоном Джеймсом», потому что хотя сейчас она и на его столе в классной комнате, но на самом деле она живет в Америке и, значит, должна иметь английское имя.
— Робинсон Джеймс, — говорит он Эмилии, — был в Новом Свете, когда этого еще не знали.