Русалия - Виталий Амутных
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все вокруг, каждая веточка, всякий придорожный валун, представлялось одухотворенным; в каждом дереве прогладывала живущая в нем дриада, все встречные родники пели голосами наяд, на лугах, проглядывавших иногда внизу сквозь обнимавшие дорогу заросли, крутили хороводы с симпатичными сатирисками[439]и лысыми силенами стройные и легкие лимониады[440]… А сама эта гора пусть и не несла на круглой безлесной вершине своей ни медных дворцов, ни глинобитных домов сродственников божественного семейства, но являлась как бы предварительным образцом, уменьшенной и в размерах, и в значении своем схемой того, истинного Олимпа, который нельзя видеть человеческим глазом, но, постижение которого сердцем и разумом дарует человеку бессмертие.
Ну как же могло такое случиться, чтобы благомыслящий народ данное ему свыше Знание о непреходящем, высшем, бесконечном сменял на еврейскую предметную узколобость?! Ведь у его пращуров были свои представления о Сущем; религия и мнение — для плебса, Знание и ум — для мудрецов. Еще Фалес говорил: «Блаженство тела состоит в здоровье, блаженство ума — в знании».
Ты познаешь природу эфира и все, что в эфире,
Знаки, и чистой лампады дела лучезарного Солнца
Незримотворные, также откуда они народились.
И круглоокой Луны колобродные также узнаешь
Ты и дела, и природу, и Небо, что все обнимает,
Как и откуда оно родилось, как его приковала
Звезд границы стеречь Ананкэ…
…как Земля и Солнце с Луною,
Общий для всех Эфир, Небесное Млеко, а также
Крайний Олимп и звезд горячая сила пустились
Вдруг рождаться на свет…[441]
И вот ни здоровья, ни знания. Вослед за уступкой (разумеется, не бескорыстной) представлениям, ничего не желающим знать ни об Эфире, ни о Небесном Млеке, исповедующим свою собственную отдельную справедливость, — заповедью жизни общества стала «алчность с глупым упрямством». И трудно сказать, чей ум, царей или простонародья, теперь более поражен язвой роскоши — идеей столь чуждой чистым истокам. Когда-то у входа в храм было высечено — «Соблюдай меру»[442]. А теперь и храмы одним только образом своим провозглашают торжество неумеренности. Да и сам он, василевс, автократор, властитель народов, бесконечно далекий от права назваться «лучшим среди смертных», разве не являет собой символ победоносной вульгарности?
— Если бы счастьем было услаждение тела, счастливыми называли бы мы быков, когда они находят горох для еды, — прошептал Константин чью-то фразу, некогда найденную им среди пергаментов библиотеки, тихонько произнес вслух, чтобы вернее проникнуться ею.
— Благочестивейший из василевсов, — тотчас же услышал он за своей спиной тонкий дребезжащий и оттого кажущийся еще более насмешливым голос паракимомена[443]Василия, сумевшего и в этот раз затащить в повозку автократора свою непомерную тушу; голос блюстителя царского ложа, к которому (давно уж примечал Константин) многие из питающихся общественным достоянием обращались с большим заискиванием, чем к нему самому, — медицина не рекомендует нам питаться горохом. Конечно, если нестерпимо хочется гороха, — не стоит удерживаться. Но наши врачи говорят, что горох пища вовсе не питательная, что он совсем не придает силы, и кровь от него не рождается.
Константин с брезгливостью отворотился от выползавшей у него из-за плеча наглой жирной рожи и стал глядеть по другую сторону дороги. И вновь все видимое им, от фазана, с громким хлопаньем круглых крыльев круто вверх вылетевшего из тернового куста, до проступающего подчас белым пятном сквозь плотный облачный полог солнечного диска, все вокруг самоочевидным образом сливалось в нечто единое (не внешним образом, но сущностью предмета), увлекая за собой любые большие и малые проявления этого мира, включая и жирную рожу за спиной, и его самого — несчастного самодержца ромеев. Это верно, что характеры, создаваемые Богом, не способны в краткой жизни земной подвергаться никаким изменениям, но некие мимолетные откровения (о которых, как водится, никому еще не довелось поведать словами) бывает снисходят и на отъявленных грешников, — впрочем, как напрасное подтверждение непреложности. Конечно, это нельзя счесть пробуждением в недоразвившейся душе особого внутреннего слуха и зрения, тончайшего инструмента, создаваемого многими годами подвижничества, дарующего способность улавливать сокровенные ритмы Космоса, но тот вдох, пусть ненадолго позволивший отлучиться от привычки скотского насыщения, обнаруживает всю условность эмпирического мира, всю его зависимость от Единого.
Архе. Оперон. Логос. Сущее. Абсолютное. Бог. Как ни назови эту первопричину, беспредельность, «замысел, устроивший все», согласие с ним, возможность говорить его правду и действовать в соответствии с ней — не это ли единственная разумность для всякого представителя творческого народа? И вновь на ум Константину приходили эпические стихи, столь глубоко врезавшиеся в его память, что ни одно их слово не могла затуманить намертво вкоренившаяся в его теле боль.
Не возникает оно и не подчиняется смерти.
Цельное все, без конца, не движется и однородно.
Не было в прошлом оно, не будет, но все — в настоящем.
Без перерыва одно. Ему ли разыщешь начало?
Достичь монашеских келий, впрочем, оказалось не так сложно: всего на два-три стадия поднимались они над раскинувшимися в долине поселениями, тому споспешествовала и дорога, какая-никакая, а все-таки позволившая ни разу за время пути не выходить из повозки.
Однако по достижении цели пути всего только разочарование поджидало самодержца ромеев. Настоящей или поддельной была грамота, красные буквы которой так походили на писаные рукой его отца, — не важно; за полвека проведенных на земле Константин все же научился различать какие-то бледные символы, когда-никогда ниспосылаемые далеким Небом. И вот в указании посетить Олимп он предполагал именно такой знак. Но-о, видимо, произошла ошибка… Сами «святые отцы» показались Константину мало отличными от тех, кто обитал внизу. На их лицах были написаны те же страсти, что и на лицах обитателей долин, и низкопоклонничали они перед ним с тем же усердием, что и какие-нибудь практоры[444], оспаривающие друг у друга право на плодородные наделы. Нет, не стоило ехать сюда…
Помимо всех театральных построений и песнопений, каковыми обитатели этого монастыря надеялись позабавить императора, в тех же целях по окончании всех, казалось бы бесконечных, гимнов и славословий в его честь был организован теологический спор, после трапезы, которая никак не свидетельствовала о стремлении ее устроителей к умерщвлению плоти. Была пятница — день поста, и потому мяса на столах не было. Его заменяли сложные блюда из редких и дорогих пород рыб, из причудливых, диковинных плодов, что, безусловно, являлось куда более изощренным развратом, нежели обыкновенное мясоястие. А вот пища для ума была подана, воистину, постная. И если присутствовала какая-то потешность в том, как какой-нибудь деревенский невежа в монашеской рясе, сущий облом, рассуждал о «божественном замысле», о «божественном воплощении Божия слова», то участие в играх плебейскими идеалами и еврейскими представлениями видимо умных людей, каковые, несомненно, здесь также присутствовали, смотрелось почти оскорбительным.