Царство Агамемнона - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Месяца через полтора он меня спрашивает: “Ну что, Зуев, как раньше, в классы играется, скачет от одного к другому? И о ком успел доложить наш Жестовский? Если можно – всех, кого вспомните”.
Я: “Да я их выписываю. Чтобы не ошибиться, завел специальный блокнотик”.
Он: “Тогда зачитайте”.
Я: “Отец, мать, оба из какой семьи родом, где работал отец и где они осели после эмиграции. Как устроились. Все с Лидией Беспаловой. Из какой семьи, почему ее обручили с Жестовским. Сколько ей было лет, когда их обручили. Дальше эмиграция. Затем Крым, как Лидия спаслась, как Жестовский ее искал и почему не нашел.
Как она его подобрала на станции Пермь-Сортировочная и выходила, отогрела, дальше – все их кочевья вплоть до ареста. Как Лидия вела себя на следствии, лагерь, в котором погибла ее дочь от Жестовского и из-за чего она с Жестовским в конце концов порвала. Можно даже сказать, его прокляла.
Брак Жестовского с якуткой. Почему Жестовский звал жену якуткой. Полдопроса – о бабке, якутской княжне, и о бивне мамонта, который она оставила в наследство дочерям – каждой свой кусок, – и с этим талисманом они ничего не боялись, знали: из любой передряги выкарабкаются. Кто и почему назвал сына Жестовского Зориком и как этот Зорик через двадцать лет погиб на фронте”.
Кожняк: “Кстати, где он погиб?”
Я: “Как и многие, пропал без вести на Волховском фронте. Там сплошные болота и никаких дорог. Убитых никто не искал”.
Кожняк: “А почему якутка звала дочь Электрой?”
Я: “Да скучно стало не спать, стирать пеленки, сцеживать молоко, вот она и придумала, что у них не обыкновенная советская семья и живет она не в двух комнатах в коммуналке на Протопоповском, а в греческом мифе, живет там и растит дочь себе на погибель.
Впрочем, – говорю, – Жестовского Агамемноном никто не величал, и к брату Орест тоже не приклеилось. А вот дочь осталась Электрой, по метрике Галей, Галиной Николаевной Жестовской, потом Телегиной, но ей нравилось, когда звали Электрой”.
Мой издатель через пару недель: “Ну, кем еще интересовался наш Зуев?”
Я: “Да всеми, услышит фамилию и сразу – кто да что. А из старых снова спрашивал о Сметонине и Вышинском. Особенно о Вышинском. Я было подумал, что вместо Телегина теперь именно Вышинский пойдет первым номером. Всё же он тогда еще был при делах, хотя от прокурорства и МИДа его отставили, назначили нашим представителем в ООН.
Судя по стенограмме, Жестовский рассказывал о Вышинском час, не меньше, потом Зуев и к нему охладел. От Вышинского прямиком к Телегину, как они вдвоем, Жестовский и Телегин, ходили заниматься в Синодальную библиотеку. Но теология вещь скучная, и скоро само собой вышло, что Жестовский стал объяснять Зуеву, как получилось, что его жена-якутка жила то с ним, то с Телегиным. Даже дети путались, кого звать родным отцом”.
В сущности, то, что говорил Жестовский, мало отличалось от рассказов Электры. Долго и подробно он повторял, что якутка любила говорить о себе как о “беззаконной комете в кругу расчисленных светил”, видела в известных тютчевских строчках как бы свою суть, назначение в нашем мире. Рассказывал, что в двадцатом году он и якутка жили в мастерской у одного художника, которому дядя Жестовского, он же отец Телегина – знаменитый цирковой борец, на исходе Гражданской войны подарил полсотни золотых царских десятирублевок. На них и была куплена мастерская.
Жестовский, как освободился, добрался до Москвы, пошел к этому художнику, больше было не к кому. Думал, пару дней перекантуется, дальше что-нибудь да найдет, а вышло – почти на год. Причем тот не просто дал ему крышу над головой, но и взял на свой кошт. Время было голодное, а художник его и кормил, и поил, ни разу не попрекнул.
Свято место пусто не бывает, рассказывал Жестовский: он не прожил в мастерской и недели, как на бедолагу свалился новый нахлебник. Теперь барышня, насколько он, Жестовский, понял, родственница, но дальняя, в общем, седьмая вода на киселе. Вид у барышни был жалкий.
С ходу даже не поймешь, то ли перед тобой маломерный подросток женского пола, совсем еще пигалица, то ли, наоборот, ссохшаяся, как мумия, бабулька. Кожа желтая, вся в мелких старушечьих морщинках, только начавшие отрастать волосы торчат будто у огородного пугала, но посреди этого безобразия – огромные карие с невыразимой печалью глаза.
“Были ли у вновь прибывшей основания для печали? – продолжал давать показания Жестовский. – Да, были. Женщина, что ее привела, сказала, что она дочь белого офицера, жив он сейчас или давно погиб, никто не знает. Дня через два, после того как деникинцы оставили Орел, девочку нашли в стоявшей на запасных путях теплушке.
Температура сорок, коматозное состояние, а пол, на котором она лежит, в три слоя покрыт вшами, от того пульсирует, словно воздух над горячей золой. Очевидно, из-за тифа ее и бросили. После теплушки бедняга проболела еще три месяца, каре из старых солдатских казарм отдали под тифозную больницу, здесь она и лежала.
Судя по всему, сначала у нее был обычный брюшной тиф, правда, болезнь протекала очень тяжело, кома была такая глубокая, что врач несколько дней подряд прикладывал к губам зеркальце, думал, она умерла. С обычным тифом организм в конце концов справился, она даже стала вставать с постели, но забрать девочку из больницы было некому, и через две недели ее свалил уже другой тиф – возвратный. Когда она и с ним совладала, два врача скинулись, купили ей с собой еды, дали на дорогу немного денег и, посадив в случайный санитарный поезд, отправили в Первопрестольную, где, по словам девочки, раньше у нее жило много родни.
До кого-то из московских родственников, – рассказывал Жестовский, – она, очевидно, и впрямь добралась, но там испугались ее вида, не захотели принять этот остриженный наголо полутруп. Двое суток девочку подержали в пустом по случаю отсутствия дров сарае, потом, не знаю уж под каким предлогом, сбагрили другому родственнику – моему хозяину.
А дальше случилось чудо. Художник был человек нежадный, и, пока не кончились деньги, – говорил Жестовский, – мы по нормам насквозь голодной Москвы, можно сказать, ели по-царски. Конечно, не каждый день, но в доме было и масло и сало, иногда даже настоящий белый хлеб.
И вот это существо, – объяснял подследственный Зуеву, – в котором, как говорится, неизвестно, в чем держалась душа, стоило дать ему шанс, неправдоподобно быстро вернуло, взяло свое. Четырех месяцев не прошло – отросли волосы, а на костях наросло мясо, появилась попа, грудки, кожа сделалась гладкой и бархатистой. В общем, мы и не заметили, как наш лягушонок превратился в царевну – писаную красавицу. И красавица, – рассказывал Жестовский, – сразу, как поняла, что Господь ничем ее не обделил, снабдил по полной программе, решила, что пора проверить, посмотреть, на что она способна. Так сказать, попробовать себя в деле.
Начинался НЭП, всё пухло, как на дрожжах, и наш художник тоже получил выгодный заказ – надо было для шикарного ресторана, при нем бани и чего-то вроде борделя, написать тридцать с лишним больших панно по мотивам откопанных незадолго перед войной мозаик из помпейского лупанария. И вот он как-то при мне и якутке бросил, что ему давно пора браться за работу, все тридцать панно должны быть сданы заказчику меньше чем через четыре месяца, а они даже не начаты. И не могут быть начаты, потому что краски и кисти есть, холста тоже достаточно из старых запасов, а вот хорошую натурщицу нанять не на что – деньги проедены.