Петр и Алексей - Дмитрий Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Побеждаяй, той облечется в ризы белыя.
Потом пошли дальше. Последняя лестница была такая крутая, что Тихон должен был держаться обеими руками за плечи Митьки, шедшего впереди, чтоб не оступиться сослепу.
Пахнуло земляною сыростью, точно из погреба или подполья. Последняя дверь отворилась, и они вошли в жарко натопленную горницу, где, судя по шепоту и шелесту шагов, было много народу. Емельян велел Тихону стать на колени, трижды поклониться в землю и произносить за ним слова, которые говорил ему на ухо:
– Клянусь душою моею, Богом и страшным судом Его претерпеть кнут, и огонь, и топор, и плаху, и всякую муку и смерть, а от веры святой не отречься, и о том, что увижу или услышу, никому не сказывать, ни отцу родному, ни отцу духовному. Не бо врагам Твоим тайну повем, ни лобзание Ти дам, яко Иуда. Аминь.
Когда он кончил, усадили его на лавку и сняли с глаз повязку.
Он увидел большую низкую комнату; в углу образа; перед ними множество горящих свечей; на белой штукатурке стен – темные пятна сырости; кое-где даже струйки воды, которая стекала с потолка, просачиваясь в щели меж черных просмоленных досок. Было душно, как в бане. Пар стоял в воздухе, окружая пламя свечей туманною радугой. На лавках по стенам сидели мужчины с одной стороны, с другой – женщины, все в одинаковых длинных белых рубахах, видимо, надетых прямо на голое тело и в нитяных чулках без сапог.
– Царица! Царица! – пронеслось благоговейным шепотом.
Открылась дверь и вошла высокая стройная женщина в черном платье и с белым платком на голове. Все встали и поклонились ей в пояс.
– Акулина Мокеевна, Матушка, Царица Небесная! – шепнул Тихону Митька.
Женщина прошла к образам и села под ними, сама как образ. Все стали подходить к ней, по очереди, кланяться в ноги и целовать в колено, как будто прикладывались к образу.
Емельян подвел Тихона и сказал:
– Изволь крестить, Матушка! Новенький…
Тихон стал на колени и поднял на нее глаза: она была смугла, уже не молода, лет под сорок, с тонкими морщинками около темных, словно углем подведенных век, с густыми, почти сросшимися, черными бровями, с черным пушком над верхней губой – «точно цыганка, аль черкешенка», подумал он. Но когда она глянула на него своими большими тускло-черными глазами, он вдруг понял, как она хороша.
Трижды перекрестила его Матушка свечою, почти касаясь пламенем лба, груди и плеч.
– Во имя Отца, и Сына, и Духа Святого, крещается раб Божий Тихон Духом Святым и огнем!
Потом легким и быстрым, видимо, давно привычным движением, распахнула на себе платье, и он увидел все ее прекрасное, юное, как у семнадцатилетней девушки, золотисто-смуглое, точно из слоновой кости точеное, тело.
Ретивой подталкивал его сзади и шептал ему на ухо:
– Целуй во чрево пресвятое, да в сосцы пречистые!
Тихон потупил глаза в смущеньи.
– Не бойся, дитятко! – проговорила Акулина с такою ласкою, что ему почудилось, будто бы слышит он голос матери, и сестры, и возлюбленной вместе.
И вспомнилось, как в дремучем лесу у Круглого озера, целовал он землю и глядел на небо, и чувствовал, что земля и небо – одно, и плакал, и молился:
С благоговением, как образ, поцеловал он трижды это прекрасное тело. На него повеяло страшным запахом; лукавая усмешка промелькнула на губах ее – и от этого запаха и от этой усмешки ему стало жутко.
Но платье запахнулось – и опять сидела она перед ним, величавая, строгая, святая – икона среди икон.
Когда Тихон с Емельяном вернулись на прежнее место, все запели хором, по-церковному, уныло и протяжно:
Умолкли на минуту; потом начали снова, но уже другим, веселым, быстрым, словно плясовым, напевом, притопывая ногами, прихлопывая в ладоши – и у всех глаза стали пьяные.
Вдруг вскочил с лавки старик благообразного постного вида, каких пишут на иконах св. Сергия Радонежского, выбежал на середину горницы и начал кружиться.
Потом девушка, лет четырнадцати, почти ребенок, но уже беременная, тоненькая как тростинка, с шеей длинной, как стебель цветка, тоже вскочила и пошла кругом, плавно, как лебедь.
– Марьюшка-дурочка, – указал на нее Емельян Тихону, – немая, говорить не умеет, только мычит, а как Дух накатит, поет что твой соловушко!
Девушка пела детским, как серебро звенящим голосом:
И махала рукавами рубахи, как белыми крыльями.
Парфен Парамоныч сорвался с лавки, словно вихрем подхваченный, подбежал к Марьюшке, взял ее за руки и завертелся с нею, как белый медведь со Снегурочкой. Никогда не поверил бы Тихон, чтоб эта грузная туша могла плясать с такою воздушною легкостью. Кружась, как волчок, заливался он, пел своею тонкой фистулою:
Все новые и новые начинали кружиться.
Плясал, и не хуже других, человек с деревяшкой вместо ноги – как узнал впоследствии Тихон – отставной капитан Смурыгин, раненный при штурме Азова.
Низенькая, кругленькая тетка, с почтенными седыми буклями, княжна Хованская, вертелась, как шар. А рядом с нею долговязый сапожный мастер, Яшка Бурдаев, прыгал, высоко вскидывая руки и ноги, кривляясь и корчась, как тот огромный вялый комар, с ломающимися ногами, которого зовут караморой, и выкрикивал:
Теперь уже почти все плясали, не только в «одиночку» и «всхватку» – вдвоем, но и целыми рядами – «стеночкой», «уголышком», «крестиком», «кораблем Давидовым», «цветочками и ленточками».
– Сими различными круженьями, – объяснял Емельян Тихону, – изображаются пляски небесные ангелов и архангелов, парящих вкруг престола Божия, маханьем же рук – мановенье крыл ангельских. Небо и земля едино суть: что на небеси горе, то и на земле низу.
Пляска становилась все стремительней, так что вихрь наполнял горницу, и, казалось, не сами они пляшут, а какая-то сила кружит их с такой быстротою, что не видно было лиц, на голове вставали дыбом волосы, рубахи раздувались, как трубы, и человек превращался в белый вертящийся столб.