Свет мой. Том 1 - Аркадий Алексеевич Кузьмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видно, особенно суровым предстоял перед ними месяц декабрь на Руси, не своими холодами, нет, – были еще незначительные, не декабрьские холода, еще не установившиеся нынче, а поворотом всей войны, чего они, еще не осознавая полностью, испытывали на себе, – они уже откатывались и бежали! Небывалое! Хотя они и склонны-то были винить во всем наш континентальный климат, – они уже кисли, мерзли, пропадали. Сработала отдача. Занесенный на нас молот отлетел от наковальни и ударил больно в руки. Все теперь поняли это. Их пыл пошел на убыль. Ужаснулись они вдруг тому, во что ввергнули себя, какую разгневали силу; им нельзя было теперь ни кончать и ни стоять, а вот продолжать – они продолжали начатое по привычке – уж вслепую.
Уймища замотанных, закутанных, как чучела, немецких солдат в этот вечер, хлопая входной дверью и выстужая избу, входила, выходила и снова входила и проходила, стуча задубевшими сапогами, вперед на ночлег; так втиснулись сюда – и разложились вповал по всему полу – свыше двадцати, как считали, таких неполноценных гренадеров. И когда затихли их хождение и устройство, из передних комнат уж– прослышалось бредовое бормотание со стонами и оханьем. Еще раз дернулась отсюда дверь: кашляя, выполз чахоточного вида солдатик с нашивками на пехотном мундире, в насунутых на голые ноги войлочных шлепанцах, в каких он и водил поить лошадей – пополз на морозную улицу. Там, около крыльца, он потоптался на месте, не воспринимая, верно, стужи и не соображая, зачем выполз, безразлично поглазел он по сторонам, с видом отрешенного, забытого всеми, постоял еще и, возвратившись, словно лунатик, прошаркал опять в переднюю.
– Ну и ну! – Кашины взглядом проследили за ним.
Это был настоящий лазарет. Ни пройти – больные солдаты валялись, как бревна; ни передохнуть: спертый воздух – какой-то специфический, чесночно-дустный, им, немцам, свойственный, запах висел, запахи лекарств, горохового концентрата, сыра и т.д.; ни забыться от этого – и ночью и днем ворочаются, храпят, что-то выкрикивают во сне, вскакивают, стонут. Кто из них всецело был занят своими ранами, оханьем и стоном, примочками и припарками, кто – бесцельным ползаньем взад-вперед и жеваньем чего-нибудь, кто – письмами на далекую дорогую родину, кто – отлеживаньем в углу, кто – вопросами этой войны и отношения к русским. И в целом эти нестарые еще люди, так тесно жившие здесь больше недели и дышавшие потом друг друга, были страшно отдалены друг от друга своими уже состарившимися интересами и потребностями, несомненно, определяемыми их теперешним положением.
Среди этих немцев были такие, которые только угрюмо требовали горячей воды или подогреть что-либо из еды. Были и такие, которые пытались заставить Анну постирать их вязаное, провонявшее белье; Анна отказалась наотрез – сказала, что руки болят у нее (это верно было). Были и такие, которые частенько выползали в кухню и здесь, рассаживаясь, молча давили вшей. Был и такой, кто искренне искал союза с Анной и детьми ее, старался поговорить.
Но и были просто невыносимые ходячие-бродячие, требовавшие и то и другое и делавшие сами с тупой бычьей наглостью все, что было им угодно. Особенно один скособоченный длинношеий и почти безволосый, на висках синие прожилки, – он до вещей был охоч, а другой – такой мурластый, дымчатый хомяк, по обыкновению вынюхивавший (в натуральном смысле), с сонными глазами, где что плохо положено, и запихивавший то за обе щеки (все был голоден). Чуть только что – глядишь, он уже пробирается на промысел. Уж все убирай, прячь подальше – не то доглядит, при тебе возьмет, глазом не моргнув. Завалящую корку хлеба, так корку найдет; схватит с полки из-за занавески, начнет жадно челюстями ворочать. Для своей меньшой, Тани, хлеб получше Анна выпекала, все-то остальные уже ели хлеб примесной – с перемолотыми картофельными и свекловыми очистками, жмыхом и пр.; и тот оставляемый для ребенка хлеб он ухитрялся на глазах стащить – оставлял без него малышку. Вареные картофелины выхватывал из чугунка. Кашины прозвали его скотиной недодоенной.
Они во время его нового вынюхивания чего-нибудь на кухне, когда он обшаривал полки, говорили при нем, дерзко и свирепо глядя на него:
– Он – как худая скотина действительно: не может сам собой руководить.
– Куда там? Сало, свининки еще спрашивает! Съеденной самими же…
– Свининки – на боку сининки, чтоб хотчей бежал отсюда.
И ему :
– Угощать вас надо тем, чем ворота подпирают. Понял?
Понимал, должно, хотя б по интонации, – и рычал, клыки показывал, чучело гороховое. И уползал, оскаленный, рычавший.
Так было каждый раз. Не только с ним одним.
Можно жгуче повествовать об одном лишь таком «лазарете» этом: поразительнейших фактов условий обитания, отупления и полного уж развала хоть каких-нибудь личностей было выше головы…
А была ведь то регулярная германская армия еще образца 41-го года. И куда они рвались? Кто мог разумно объяснить?
Именно же в такой сумасшедший полдень в Кашиным наконец добралась-таки раскрасневшаяся Дуняша с маленьким сыночком Славой, младшая сестренка Анны, считавшая ее матерью своей: довезла его с кое-каким прихваченными вещичками на салазках. Проделала все-таки немалый путь по зимнему бездорожью и развала – может, километров восемь-девять. От механического завода, что на северной окраине Ржев-I, через Волгу и весь Ржев-II и далее. Сестры обрадовались встрече и тому, что теперь объединилсь-то, о чем непрерывно думала Анна: ей не давало покоя теперешнее одиночество Дуняши. Они обнялись, расцеловались. Анна покормила Славу и Дуню.
И сестра поведала свою историю. Она искала прибежище, так как не стало никакого житья ей одной в квартире. Гитлеровцы сатанели и все становились опаснее и опаснее. Вероятно, мужу ее, Станиславу, так и не посчастливилось пока вернуться со службы домой. Меж тем участились налеты на город советских бомбардировщиков. В механическом заводе, что был рядом, теперь развернулся немецкий госпиталь; он не пустовал и поэтому еще немцы ввели для местных дополнительные меры строгости. Так, по ночам и днем они заставляли жителей караулить какой-то протянутый ими кабель, но караулить таким образом, что сам не смей показывать никому, не то самого схватят и прикончат. Но все равно не уследили: порезали партизаны этот кабель. Тотчас взяли фашисты несколько семей-заложников, расстреляли всех для отстрастки других. Для расправ они находили и иные прегрешения населения.
И вновь поехала Дуня с двумя санками, куда глаза глядят: на одних Славик, на других – лубяных – вещички. Так ноги привели ее в