Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру - Валерий Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женщина вернулась в свой кабинет и подписала ему освобождение…[371]
Николай Харджиев, 1930-е.
Здесь уместно вспомнить симулянтов из “Золотого теленка”, ищущих себе диагнозы в книгах по психиатрии. Хармс, судя по его записным книжкам, читал и такого рода литературу – но по большей части не в 30-е годы, а в юности (мы упоминали об этом во 2-й главе нашей книги) и явно без дальнего умысла. Ему помогло другое – прежде всего писательское мастерство и интуиция. Он и видавших виды психиатров сумел “поставить перед такой очевидностью, что они пикнуть не посмели”. Он знал, что неожиданная деталь воздействует на читателя лучше, чем каша из наворачивающихся друг на друга образов.
Впрочем, сухая справка, выданная нервно-психиатрическим диспансером Василеостровского района, опровергает выразительный рассказ жены писателя. Она гласит, что гражданин Ювачев-Хармс Даниил Иванович находился на обследовании с 29 сентября по 5 октября 1939 года.
За время пребывания отмечено: бредовые идеи изобретательства, отношения и преследования. Считает свои мысли “открытыми и наружными”, если не носит вокруг головы повязки или ленты, проявлял страх перед людьми, имел навязчивые движения и повторял услышанное. Выписан был без перемен[372].
Другими словами, белая птичка была лишь последним штрихом мастера. Диагноз: шизофрения. 3 декабря, через четыре дня после начала Зимней войны Хармс получил освобождение от призыва. Справка о болезни помогла и еще раз: Литфонд, снизойдя к инвалидности Хармса, списал его долг. Долг составлял 199 рублей – к давним 150 прибавились 25 рублей за пользование автомобилем Союза, а также пеня. Даниил Иванович получил передышку на полтора года – последнюю в своей жизни. Впрочем, как раз про эти полтора года его жизни нам почти ничего не известно. В мае 1940 года Хармс, как мы уже упоминали, похоронил отца, тогда же навещал Ахматову, а летом куда-то уезжал “по семейному делу” из Ленинграда. Что это могло быть за дело? Может быть, он навещал находившихся в ссылке родителей жены? Во всяком случае, он проездом побывал в Москве, останавливался у Харджиева, обедал с ним в “Национале”. По словам Николая Ивановича, это была его последняя встреча с Хармсом.
4
Среди написанного Хармсом в последний период его творчества, в 1939–1941 годах, вершиной является, несомненно, “Старуха”. В каком-то смысле это вершина всего его творчества и конечно же одна из вершин русской прозы 1930-х годов, эпохи Набокова и Платонова. Нигде прежде Хармсу не удавалось достичь такой отчетливости, такого “порядка”, как сказал бы сам он несколькими годами раньше.
“Старуха” сконцентрировала в себе едва ли не все мотивы и образы, присутствовавшие в это время в сознании Хармса: условность и уничтожимость времени, дети и старики как чуждые и враждебные существа, ожидание чуда, страх смерти и преследования, эротическая неудовлетворенность.
Традиционная сюжетная логика, как определил ее Чехов, гласит: если на сцене висит ружье, в пятом акте оно должно выстрелить. Набоков уточнил: если на сцене висит ружье, в пятом акте оно должно дать осечку. Но короткая повесть Хармса полна “ружей”, которые и не стреляют, и не осекаются. Очень многие эпизоды “Старухи” как будто повисают в воздухе, не получают продолжения:
Я отпер дверь и вошел в коридор. В конце коридора горел свет, и Марья Васильевна, держа в руке какую-то тряпку, терла по ней другой тряпкой. Увидев меня, Марья Васильевна крикнула:
– Ваш шпрашивал какой-то штарик!
– Какой старик? – сказал я.
– Не жнаю, – ответила Марья Васильевна.
– Когда это было? – спросил я.
– Тоже не жнаю, – сказала Марья Васильевна.
– Вы разговаривали со стариком? – спросил я Марью Васильевну.
– Я, – отвечала Марья Васильевна.
– Так как же вы не знаете, когда это было? – сказал я.
– Чиша два тому нажад, – сказала Марья Васильевна.
– А как этот старик выглядел? – спросил я.
– Тоже не жнаю, – сказала Марья Васильевна и ушла на кухню.
Я пошел к своей комнате.
“Вдруг, – подумал я, – старуха исчезла. Я войду в комнату, а старухи-то и нет. Боже мой! Неужели чудес не бывает?!”
Этот “старик” (как будто парный “старухе”) больше не появляется и не играет никакой роли в сюжете, как и часы без стрелок, которые держит старуха в начале повести. В связи с часами, конечно, приходит на ум и “Время” Заболоцкого, и картина Каплана – но Хармс не символист. Как и все обэриуты, он скорее пародирует, выворачивает наизнанку, доводит до абсурда символистскую многозначность. Каждая деталь убедительна в своей конкретности, и она может значить все что угодно. И сама ползающая по комнате, неуемно-подвижная мертвая старуха, такая же материальная и реальная, как общительная дамочка из магазина, как опасные для здоровья сардельки, которые ест рассказчик с Сакердоном Михайловичем, может значить все – и не значит ничего. В сущности, она просто бытовое неудобство, от которого надо избавиться. “Старуха”, несомненно, связана с традицией фантастической новеллы, столь характерной, между прочим, и для петербургского текста русской литературы. Но у Гоголя, у Гофмана, в XX веке у Кафки странное событие, нарушающее реалистическое течение жизни, вызывает удивление, переполох, ужас, шок; у Хармса никто ничему почти не удивляется. Собственно, сама интонация рассказа исключает удивление, да и любое другое сильное чувство. Герой “Старухи” отчужден от реальности настолько, что никакой ее поворот не покажется ему слишком странным. “Чудом” было бы не появление, а исчезновение старухи. Но чуда не происходит.
Теперь мне хочется спать, но я спать не буду. Я возьму бумагу и перо и буду писать. Я чувствую в себе страшную силу. Я все обдумал еще вчера. Это будет рассказ о чудотворце, который живет в наше время и не творит чудес. Он знает, что он чудотворец и может сотворить любое чудо, но он этого не делает. Его выселяют из квартиры, он знает, что стоит ему только махнуть пальцем, и квартира останется за ним, но он не делает этого, он покорно съезжает с квартиры и живет за городом в сарае. Он может этот сарай превратить в прекрасный кирпичный дом, но он не делает этого, он продолжает жить в сарае и в конце концов умирает, не сделав за свою жизнь ни одного чуда…
Ж.-Ф. Жаккар обратил внимание на обилие у Хармса “незаконченных” текстов. В этом смысле из русских писателей его можно сравнить только с Пушкиным. “Старуха” тоже почти издевательски оборвана на полуслове – причем в данном случае это сознательный прием. Хармс чувствовал, что слишком четко построенная и доведенная до конца фабула приведет к исчезновению “небольшой погрешности”, которая придает равновесию подлинность. Но таким образом он оставался в рамках той поэтики фрагмента и эскиза, на которую сам же обрушивался в речи 1936 года. Он мечтал о монументальности, о высоком стиле в прозе и поэзии и иногда приближался к нему. Но в целом этот идеал оставался недостижимым.