Три романа о любви - Марк Криницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выходило, что Бланш была необходима, чтобы бегать за нею, следить издалека, сохнуть, страстно добиваясь своего, но в жены она не годилась. И это был уже, действительно, один голый, откровенный разврат.
Ну, хорошо, разврат! Черт! Пусть будет разврат. Но если он не может? Пустить себе пулю в лоб? Не может он, чтобы не видеть Бланш.
Не видеть Бланш? Одно это предположение может быть только смешно. А если так, то и нечего ломаться.
Когда это стало для него ясно, он немного успокоился.
Но Клавдию ему было болезненно жаль. Да, но жалость не есть любовь. Любил ли он ее когда-нибудь? И что такое вообще значит «любить»? «Любит» он Бланш или не любит? Любил ли он Клавдию? Вернее, так… баловался… ухаживал. Но тогда же ведь это, значит, с его стороны было преступление?
Он начинал припоминать разные подробности первых встреч с Клавдией. Нет, конечно, любил. Тогда когда же «перестал» любить? И отчего?
Нет, никого никогда не любил… ни Клавдии, ни Бланш теперь не любит! Просто: чувственный негодяй. И черт со мной.
Но Клавдия… Как же быть с нею?
Стук в дверь. Это — она.
— Войди. Это ты?
— Да, это я…
Она тихо садится на стул у двери, точно не смея войти.
— Сережа, что мне делать?
— Как что? Почему ты это меня спрашиваешь?
Он начинает метаться по кабинету.
— Не надо лжи, Сережа! Не надо!
В лице опять эта новая серьезность и страдание.
— Я поняла, Сережа, что так нельзя. Мне страшно. Я боюсь, что сойду с ума.
— Это тебя, может быть, расстроил случай с Лидией Петровной?
— Может быть… Не знаю…
Она умоляюще посмотрела на него.
— Сережа.
Он молча бегал по комнате. Она встала и, прихрамывая, подошла к нему. И ему было смешно и немного противно, что она хромает, потому что натерла палец тесной ботинкой. Она так гордится своими маленькими ногами.
— Сережа, прости меня!
— Я не сержусь. Но… но что тебе нужно от меня? Скажи ясно.
В нем поднималась совершенно бессмысленная злоба перед этим поздним, безвыходным разговором.
«Я сейчас сделаю какую-нибудь глупость», — подумал он.
Ее неподвижные, умоляющие, полные слез глаза смотрели на него.
Что ей нужно? Не может он. Ей нужно лжи?
Ему хотелось что-нибудь швырнуть, разбить, выбежать вон, крикнуть.
— Сережа, оставь эту… женщину. Милый…
Он против воли улыбнулся. Вероятно, глаза и все лицо у него были невыразимо глупыми.
— Не смейся, Сережа. Я тебя умоляю.
Но его губы раздвигались все шире и шире. Он с трудом удерживал хохот, рвущийся изнутри. Это — истерика.
— Неужели тебе это только смешно? Я знаю, это нелогично. Я сама такая же. Я — падшая. Мне страшно дотронуться до самой себя. Но… прости.
Она вдруг опустилась на колени.
— Милый, дорогой Сережа, прости. Прости, моя радость, мое божество. Верни мне себя.
Она ломала руки.
— Ради Бога, встань, — попросил он. — Повторяю: к чему эти комедии?
— Нет, это не комедия, Сережа, а трагедия.
Он расхохотался. Она, обиженная, встала.
— Сережа, Сережа, что ты делаешь? Если бы ты знал, с какими чувствами я пришла к тебе. Ты пожалеешь об этом.
— Ты хочешь, чтобы я тебе солгал! — крикнул он, чувствуя, что сейчас произойдет самое непоправимое, и бессильный остановиться. — Ты говоришь: «не надо лжи», но тебе хочется, чтобы я тебе солгал! Именно этого хочется! Ты затем и пришла.
— Нет, Сережа, мне не надо лжи.
Простая, серьезная, униженная, она стояла перед ним.
— Нет, извини, тебе нужна сейчас ложь и только ложь. А я не могу и не хочу тебе лгать. Я люблю Бланш. Ты можешь надо мной издеваться, выставлять меня в смешном виде, но я ее люблю. Слышишь ты это? И я ничего не могу сделать с собой.
Он сказал последние слова тихо содрогаясь, и опустился на диван, чувствуя пустоту, ужас и отчаяние перед мыслью, что так дико и пошло солгал.
Она повернулась и тихо пошла к двери. Он хотел ее позвать, остановить, но не мог, не знал, что сказать. Было только гадко и не хотелось жить.
— Клава, — позвал он ее, сам не зная зачем.
Она остановилась, посмотрела на него расширенными глазами и отрицательно покачала головой.
Дверь за нею закрылась.
Весь день Сергей Павлович думал о происходящем.
Несомненно, Клавдия хотела «жить, как все». В ней запротестовало что-то… Вероятно, женское. Чисто женская сантиментальность взяла, наконец, свое.
А, может быть, она просто постарела?
И хотя он вел себя в объяснениях с нею обычно, как дурак, но был сейчас рад, что обнаружил все-таки твердость.
В сущности, это с ее стороны своего рода попытка устроить coup d’etat. Впрочем, ее отчаяние его трогало. Он даже почувствовал особого рода волнение, что-то похожее на давно заснувшее влечение к ней. В особенности, когда она стояла у двери, и он ее тихо позвал, а она отрицательно покачала головой.
Но, в общем, это было все-таки с ее стороны насилие. С насилием он должен бороться.
Ему представилось, что было бы, если бы он подчинился. Да вряд ли это удовлетворило бы и ее.
Вечером, вернувшись домой, он спросил Дуню, где барыня.
Она сделала строгое, осуждающее лицо.
— С самого обеда заперлись и не выходят.
Ему стало холодно.
Сначала он хотел к ней постучаться, но дрянная трусость взяла верх, и он, стыдясь самого себя и своей ничтожности, юркнул в свою комнату.
— Пусть она оглядится сама, — утешал он себя. — Ну, что он, что может ей сказать? Если угодно, это с ее стороны измена слову. Он какой был, таким и остался. Скажет: он развратен. Но он себя и не выдавал за образец чистоты и невинности. Он есть то, что он есть.
И опять его мысли вращались в том же заколдованном круге.
Он разделся и довольно скоро, утомленный безвыходными мыслями, заснул.
Проснулся от неопределенного, темного сознания. Кто-то точно стоял в темноте у его ног.
— Кто? — спросил он отрывисто.
Но никто не ответил.
Он пошарил около себя спички.
— Это — я, — сказала Клавдия.
Что-то равнодушное и вместе пугающее своею решимостью было в тоне ее слов.