Морок - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они так долго жили друг без друга, так много думали друг о друге, что теперь, когда снова оказались вместе, торопились наверстать упущенное, с такой силой и страстью торопились, что их не брал даже страх, который заключался в одном простом вопросе: а что же дальше? Не сговариваясь, Иван и Любава гнали прочь этот вопрос, и оба надеялись – со временем все решится само собой, только не надо подгонять. Но как бы ни решилось, как бы ни утряслось, эти тихие, темные ночи отданы им двоим.
– Люба-а-ва…
Шепот замирал, истончался и наконец растворялся в воздухе, чтобы тут же возникнуть снова, с еще большей нежностью.
А на земле – по-прежнему тихо и спокойно лежал август, а в самой земле – по-прежнему слышался ровный, упругий гул, нескончаемый, как и сама жизнь.
…Домой, в деревню, они возвращались уже глубокой ночью. У околицы, где всегда прощались, Иван свой мотоцикл не остановил. Сухо щелкнула скорость, сильнее заголосил мотор, и прямая, дымящаяся в наползающем тумане полоса света от фары запрыгала по пустой, сонной улице.
– Ой, Иван… – Любава безнадежно вздохнула за его спиной, но больше ничего не добавила, только теснее прижалась, обхватив его руками за плечи. Но и без слов было ясно, что сегодня они перешагивали через невидимую черту, а за той чертой для них уже не было ничего, что смогло бы напугать или остановить.
Возле большого старого дома Иван затормозил. Дождался, пока Любава закрыла за собой калитку, поднялась на крыльцо, и только после того, как негромко скрипнула дверь, медленно поехал домой.
В темных сенках Любава сняла туфли, на цыпочках прошла в избу, стараясь не наступить на скрипучую половицу. Но осторожничала не из-за боязни, а по привычке. И когда в тишине неожиданно звонко щелкнул выключатель и вспыхнул яркий, режущий свет, она только прикрыла ладонью глаза.
Свекровь сидела у простенка, между окнами, одетая в старый, темный жакет и в такую же старую, темную юбку. Видно, она не ложилась спать. Ее морщинистое лицо было суровым и серым, как на иконе. Блеклые, выцветшие глаза смотрели вбок, в угол. Медленно перевела взгляд на Любаву, спокойно спросила:
– Нагулялась?
Не отвечая, Любава направилась в свою комнату. «Ну не надо, помолчи ради бога», – молча упрашивала она свекровь. Что должно было решиться – решилось. И слова сейчас не имели никакого значения. Зачем? Скорей бы в свою комнату, скорей бы закрыть дверь.
– Нет, ты уж погоди, красавица. Сядь, будь ласкова, поговорить надо.
Любава пересилила себя, вернулась. Присела у стола, напротив свекрови. Перекинула за спину растрепавшуюся косу, тряхнула головой, откидывая со лба волосы, и покорно сложила на коленях руки. Обреченно и спокойно ждала разговора – никуда от него не денешься. Ее спокойствие и покорность сбивали свекровь с толку. Она не знала, а если бы и знала, не поняла бы, что случилось с ее снохой.
– Ишь, головой-то, как молода кобылка от узды… шарахаешься. Скинула, говоришь, узду-то? А дальше как?
– Не знаю, – честно ответила Любава и добавила: – Пока не знаю.
Морщинистое лицо свекрови дрогнуло, нижняя губа приоткрылась и запрыгала, но она была старухой властной, крутой и умела держать себя в руках. Поджала губы, лицо снова замерло, как на иконе.
– Говорила ему, что чужой кусок в горле застрянет. Не поверил. Эх, сынок, сынок, может, в тюрьме тебе голову поправят да надоумят. Что делать-то будем, Любовь Васильевна?
– Не знаю. Если бы знала, давно уж чего-нибудь сделала.
– Ну, раз ты не знаешь, то я знаю. Воли тебе, голубушка, не дам. И на Ваньку, и на тебя найду управу. Приструнят. А Виктор вернется, пусть сам и решает – чего с тобой делать.
Слушала Любава равнодушно, прикрыв глаза, словно собиралась задремать. Слова свекрови ее не трогали.
– Зря вы это. Поздно теперь.
– Ну, это уж моя печаль – рано или поздно. Узду-то замужню сама одевала, никто на тебя ее силком не натягивал. Я все знаю!
Любава словно очнулась. Подняла голову и выкрикнула с такой силой и с такой тоской, что свекровь даже вздрогнула.
– Что вы знаете?! Что вы знать можете?!
Вскочила. Бледная, тоненькая, с высоко вскинутой головой, она снова походила сейчас на былинку, которая дрожит, гнется, открытая всем ветрам, но упрямо стоит на земле, не ломается. У дверей своей комнаты задержалась, не поворачиваясь к свекрови, еще раз повторила:
– Что вы знаете?
Со стуком закрыла за собой дверь, ничком привалилась на кровать, сунула голову под тяжелую пуховую подушку и беззвучно заплакала. Вся ее счастливая сегодняшняя ночь была стоптана. И некого винить, думала Любава, винить надо только саму себя.
На крыльце маячила красная точка горящей папиросы.
«Батя, – вздохнул Иван, – опять не спит, мается».
Два года назад отец и сын Завьяловы остались вдвоем. Их жена и мать умерла. Давно больное сердце не выдержало и отказало в одночасье. Она отошла тихо и незаметно, не потревожив соседей по больничной палате, и узнали об этом лишь утром, на обходе. С тех пор и появилась у Якова Тихоновича странная привычка – просыпаться по ночам и жечь табак. Он сидел неподвижно, уставившись взглядом себе под ноги, курил и о чем-то тяжело думал. Однажды признался сыну:
– Понимаешь, Галина снится. Живая. Проснусь – утра не могу дождаться. Говорят, в таких случаях помянуть надо, чтобы не снилась. А я не хочу – пусть снится.
Красная точка папиросы несколько раз вспыхнула и погасла. Яков Тихонович долго, надсадно кашлял. Иван не удержался, выговорил:
– Батя, бросай курить. Прокоптился, хрипишь, как старая гармошка.
– Надо, надо бросить, – охотно согласился Яков Тихонович. – Душит, зараза. Гараж-то закрыл?
– Закрыл. Пойдем спать.
– Да я уж спал. Посижу теперь. С Любкой опять ездил?
– Ну а что?
– Да так, ничего. Боярчиха приходила. Просит, чтоб я тебя к порядку призвал.
– А ты?
– Что – я?
– Не темни, батя, что ей сказал?
– Сказал, что вы, слава богу, большенькие, свои головенки на плечах имеете. Но учти: старуха она – кремень, свое до конца будет добивать.
– Ладно, батя.
– Ладно-то, ладно. Ты мужик. Утрясай, доводи до конца. Туда или сюда. Хватит болтаться, как в проруби.
– Дай время, утрясу.
– Долго трясешь-то.
В темноте не было видно, но Иван догадался, что отец усмехнулся в свои вислые усы, тронутые желтизной от табака. Усмешка относилась не к словам, которые он сказал, а к своим мыслям. В последнее время стал Иван замечать за отцом странность: говорит об одном, а по глазам видно, что думает совсем о другом и в мыслях своих далек и от разговора, и от того, с кем говорит.