Майор Вихрь - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В то время, когда по Германии прокатывались волны патриотических демонстраций, когда мимо гауляйтеров и партийных бонз маршировали старики и юноши, вооруженные автоматами, двигались колонны трудового фронта – с лопатами и топорами на плечах, когда зрители вопили: «Хайль Гитлер!» – как раз в этот час происходило очередное заседание Европейской консультативной комиссии и советский делегат Гусев оглашал согласованное коммюнике о границах оккупационных зон Германии, об условиях безоговорочной капитуляции и о том, что Германией будет управлять Контрольный совет, составленный из командующих оккупационными армиями
Перед тем как отправиться на экспроприацию в кабаре, Вихрь просидел полчаса с Колей: тот докладывал о ходе наружного наблюдения за эсэсовским бонзой Штирлицем.
– Мы его водим, когда только можно. Если он на машине – не очень-то за ним походишь. Правда, номер я знаю: ребята из группы разведки польского подполья два раза засекли его возле Вавеля и один раз около костела Мариацкого. Он ходил с каким-то гадом и разглядывал иконы, фрески и орган.
– Хороший там орган?
– По-моему, грандиозный. Когда играют Баха во время мессы, кожа цепенеет, вроде как замерз, к черту.
– О Боге говоришь, а черта поминаешь.
– Так я ж марксист, – улыбнулся Коля, – явление суть единство противоположностей. Вообще мы делаем одну ошибку.
– Кто это м ы и какую ошибку? – спросил Вихрь. Ему было приятно сейчас так неторопливо говорить с Колей. Перед операцией надо хоть на десяток минут расслабиться.
– Мы – это мы, а ошибка – в нашем отношении к христианству.
– Ну? – усмехнулся Вихрь. – Смотри, разжалую за богоискательские разговоры.
– Я серьезно. Меня в свое время мама здорово просвещала. У Христа в заповедях много такого, что мы взяли. Честное слово. Возлюби ближнего своего, не укради, чти отца и мать.
– Как в смысле подставить щеку?
– Нельзя брать все. Мы не берем ведь всего у Гегеля или Фейербаха.
– Ладно, о христианстве – потом. Как будем поступать с этим подонком?
– Вчера ночью он один гулял по скверу. Потом сидел в ресторане гостиницы.
– А ты?
– Пролез.
– И что?
– Он жрал этот свой немецкий «айсбайн» – сало капало в тарелку. Свиная ножка – объедение… Пил много.
– Кто к нему подходил?
– Парочка девок из люфтваффе.
– А он?
– Что он?
– Ну, реагировал как?
– Никак. Одну по щеке потрепал. У него глаза, между прочим, красивые: как у собаки.
– Ты считаешь, что у собак красивые глаза?
– Так мама говорит. Она очень любит, если у людей глаза, как у собак.
– Слушай, мне как-то все неловко было тебя спросить: у тебя отца вообще не было, что ль?
Коля чуть улыбнулся:
– Так вроде не бывает. – Закурил, продолжил заученно: – Я, когда маленький был, спросил маму про отца, а она ответила: «Твой отец – прекрасный человек. Мы потеряли друг друга в революцию. Нас разметало. Люби его, как меня, и постарайся больше никогда не спрашивать о нем». Вот и все.
– Она так одна и осталась?
– Да. Ей всего сорок три исполнилось. Ребята говорили в университете: «Ничего у тебя подруга». Как воскресенье – на корты. Теннис – до пяти потов. А потом сядет на велосипед, а меня гонит бегом – поэтому я такой…
Вихрь усмехнулся:
– Какой?
– Жилистый, – в тон ему ответил Коля. – А жилистые на излом прочны.
Вихрь взглянул на часы, потер виски и сказал, сдерживая нервную, холодную и назойливую зевоту:
– Верное соображение. А эсэсмана этого, я думаю, надо убрать.
– Ты же говорил: выкрасть.
– Замучаемся. Подумай сам: где его прятать? У партизан? И так людей не хватает, а тут этого типа сторожи. Накладно. И потом, как бы нам с этим гусем главную операцию под удар не поставить. Если его взять, шухер подымут, знаешь какой? А так, ты ж сам говоришь, он по ночам без охраны шляется. Надо будет только имитировать ограбление, тогда все спокойней пройдет.
– Ясно…
– Ну, пока, – сказал Вихрь, – мы двинулись. Надо бы нашего шефа валерьянкой напоить – у него руки играют, как у склеротика.
Когда Вихрь со своими людьми уехал и шум автомобильного мотора стих, Коля потянулся с хрустом и, расхаживая по комнате, стал раздеваться. Он раздевался так, как всегда делал это в Москве: расхаживая взад и вперед по своему маленькому кабинету и оставляя на спинке стула, на столе и на кровати рубашку, майку, носки, брюки. Однажды он был в гостях у своего школьного товарища – тот был сын кадрового военного, и в семье его воспитывали по-военному; сам застели кровать, сам заштопай носки, сам выглади брюки, сам свари себе обед. Когда Коля рассказал об этом матери, Сашенька спросила:
– Тебе это нравится?
– Очень.
С того момента, когда сын начал ходить и говорить, Сашенька вела себя с ним не как с маленьким несмышленышем (»вырастешь – узнаешь»), но как с равным себе, живым, думающим существом.
– Наверное, это очень хорошо и правильно, и если тебе кажется, что надо расти именно так, по-спартански, по-командирски, – значит, так и поступай, – ответила она сыну. – Знаешь, мне так никогда и не пришлось ухаживать за папой. За мужчиной в доме. Очень приятно ухаживать за мужчиной в доме, который раздевается, расхаживая по комнате, и который не сумеет так постирать рубашку, как это умею сделать я, женщина. Наверное, это очень хорошо, когда мужчина умеет красиво погладить брюки, но мне это сделать для папы или тебя еще приятнее. Понимаешь?
– А я не вырасту баловнем?
– Ну, знаешь ли, – ответила Сашенька, – можно стирать себе носки и быть баловнем. Баловень – это состояние духа, это моральная дряблость.
– А что мне делать дома?
– Это другой вопрос. Знаешь, очень приятно, когда в доме пахнет свежим деревом. Как в охотничьей заимке. Было б прекрасно, оборудуй мы верстак… Ты бы сделал нам шведскую стенку. Зарядка по радио – вещь хорошая, но на шведской стенке мы бы с тобой вытворяли поразительные штуки.
– А еще что?
– Пушкин. Ты должен знать Пушкина, без этого невозможен русский интеллигент.
– Всего?
– Всего. Твой отец знал всего Пушкина.
– А кем он был? – тихо спросил мальчик.
– Он был самый хороший человек из всех живших на земле, – повторила Сашенька ту фразу, что она как-то сказала. – Самый лучший. Поверь мне.
– А меня в школе спросили: «Вас отец бросил?» Он нас не бросил?