Розанов - Александр Николюкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Близкая по времени критика декадентства у Розанова и Горького не была, конечно, схожа в своих исходных позициях. Для Розанова декадентство — не русское, а наносное, внешнее, «французское» искусство. Он выводит декадентство из «ультрареализма» Мопассана и Золя.
Розанов видел в декадентстве и символизме «уродливое явление». Отчасти его предвосхитил Вл. Соловьев в рецензии на сборник «Русские символисты», где он подверг критике «юных спортсменов, называющих себя „русскими символистами“». Розанов полагал, что это не новая школа, появившаяся во Франции и распространившаяся на всю Европу, а всего лишь окончание другой школы, корни которой уходят в реализм Бальзака и далее в XVIII столетие. Главное здесь — тот элемент чрезвычайного, «ультра», который, раз попав в литературу, потом уже никогда из нее не исчезнет. Отсюда определение этого литературного явления и его эстетической сущности: «Декадентство — это вычурность в форме при исчезнувшем содержании»[552].
Для декадентов умерла история, умер человек с его прошлым и будущим, умерла природа. Из этой «немоты молчания, из этой теми небытия торчали только „бледные ноги“, которые никак не хотели спрятаться из-за болезненно настроенного воображения» (Розанов имеет в виду моностих Брюсова «О, закрой свои бледные ноги»).
Относясь «бесспорно отрицательно» к декадентству, Розанов вместе с тем ввел символизм как литературный прием в свою публицистику, предлагай вместо последовательных логических рассуждений мозаику переливающихся чувств и мыслей, выраженных в необычных образах и словосочетаниях, в, казалось бы, бессвязной игре ассоциаций. Это подметил еще в 1896 году С. Н. Трубецкой.
Исторические корни декадентства Розанов усматривал во «внесемейном» начале, что свидетельствовало о его ложности, искусственности. «В то время как все предыдущие фазы нашей литературы выросли из жизни, из быта семьи или общественных классов, — декадентство, одно только оно, ютилось исключительно около школы, главным образом около университета. Все мы знаем, что именно здесь, хотя, конечно, не официально, потеряна всякая связь с традицией и потеряна именно фактически, как привычка, как обычай»[553].
Понимая декадентство не как историческое явление рубежа веков, а как вообще «порчу», не творческое, а разрушительное начало, Розанов осознает и его закономерную неизбежность в ходе развития жизни и литературы. «Тут пробивается какая-то жизнь, струйка нового чего-то в истории», — замечает он, а в одной из позднейших статей признает его право на существование: «Декадентство войдет огромною полосою в историю умственного развития России и историю умственных в ней движений… Декадентство так же общо, универсально, всепроникающе, так же окрашивает все окружающее, все, что может подчинить, — в свой цвет, в свою манеру, как это делали раньше его „народничество“ или „нигилизм“. Декадентство — дух, стиль… Но как и „нигилизм“, оно не творит; у него нет Пушкина и Лермонтова, нет даже Белинского или Добролюбова. Но все переиначивает, но великого само из себя не дает… Пока — март декадентства, — и долго ему еще до августа, когда собирают плоды»[554].
Выражением тупика декадентства, его «непонятности» стал для Розанова роман Ф. Сологуба «Мелкий бес». «Поразило всю Россию, что он мажет кота вареньем и хочет сразу жениться на трех сестрах, выбирая, которая „потолще“». Смысла передоновщины он не пожелал замечать и лишь удивлялся, что критика превозносит Сологуба: «с силою Гоголя» написал «Мелкого беса», а Передонов якобы оставляет за собою далеко Чичикова и всех «мертвых душ», вместе взятых. Среди таких похвал Сологуб писал «Навьи чары», где «действие» происходит «под землею, на кладбище, сколько можно понять»[555]. Распад искусства вызывал недоумение Розанова, и он не стеснялся его высказывать.
После революции 1905 года вместо закрытого Религиозно-Философского собрания было открыто в 1907 году в Петербурге легализованное и многолюдное Религиозно-Философское общество, весьма отличавшееся от прежнего, полу-подпольного. Это было одно из обыкновенных интеллигентских обществ, повсюду возникавших в ту пору. В шутку было как-то даже объявлено о создании «Эротического общества» и обсуждался вопрос, будет ли оно раздельное для дам и мужчин.
Розанов вошел в состав совета нового Религиозно-Философского общества, выпускавшего свои «Записки». Определяя смысл и назначение деятельности нового общества, он писал: «Теперь, когда мы наблюдаем отлив политической и общественной волны, глаз невольно выискивает области, где эта волна подымается. Падение духовной жизни невозможно на пространстве всего народного и общественного моря. Куда-нибудь душа бежит же, где она может поднять крылья. Нельзя подрезать кругом и разом все оперение души народной»[556].
Шли годы, и отношения со старыми друзьями становились все напряженнее. Мережковский стал отмежевываться от Розанова. В открытом письме Н. А. Бердяеву он писал: «Русские богословы охотно связывают нас в неразрывную парочку: „наши неохристиане, гг. Розанов и Мережковский“… Но никто не подозревал, что это — близость сходящихся противоположных крайностей, близость двух противников, которые готовятся на смертный бой».
Бердяев первый высказался о непримиримости, диаметральной противоположности концепций этих двух мыслителей: Розанов открывает святость пола как бы до начала мира, хочет вернуть человечество к райскому состоянию до грехопадения; Мережковский открывает то же самое после конца мира, «зовет к святому пиршеству плоти в мире преображенном». Признавая глубину и гениальность критики исторического христианства у Розанова, Мережковский не без оснований замечает, что, если бы только он «мог или захотел понять то, что я говорю, — он оказался бы моим злейшим врагом»[557].
Так оно в конце концов и должно было случиться. Странные сложились отношения Василия Васильевича и Дмитрия Сергеевича. На главу «всего символического и декадентского движения в нашей литературе», как назвал Розанов Мережковского еще в 1896 году, он «плевал во все лопатки» (выражение Розанова), а тот продолжал любить его.
И не то удивительно, что один «плевал», а другой любил, а то, что и рассказы вал-то об этом Василий Васильевич с такой самообнаженностью, что рассказ становился не только фактом бытийного поведения писателя, но и литературно-художественным образом.