Висконти. Обнаженная жизнь - Лоранс Скифано
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В очерке про Вагнера Томас Манн писал: «Ночь — родина и область романтики, ею открытая; всегда романтики противополагали ее как истинное благо мишурному блеску дня царство чувствительности противопоставляли разуму. Никогда не забуду впечатления, которое на меня при первом моем посещении дворца Линдергоф, любимого местопребывания душевнобольного и алкавшего красоты короля Людвига, произвело это преобладание ночи, выраженное там в пропорциях покоев. Жилые, предназначенные для дневного пребывания помещения небольшого дворца, расположенного в чудесном горном уединении, невелики и сравнительно скромны, заурядные комнаты. Лишь один зал в нем, огромных сравнительно размеров, отделан позолотой, обтянут шелком обставлен с громоздкой пышностью. Это — спальня с увенчанной балдахином, роскошно убранной кроватью, по обе стороны которой высятся золотые канделябры: настоящий дворцовый зал для празднеств, посвященных ночи. Это подчеркнутое преобладание „более прекрасной половины суток“, ночи, исконно, подлинно романтично; романтика связуется со всеми проявлениями материнско-мифического культа луны, который с самой ранней поры человечества противостоит почитанию солнца — религии мужского, отцовского начала; и вагнеровский „Тристан“ вовлечен в обширный круг этих магических соотношений».[56]
Мы можем добавить, что Людвиг тоже склоняется к этому культу, ведь его последние слова в фильме эхом вторят анализу автора «Страданий и величия Рихарда Вагнера». «Темница позволила мне слушать тишину, как и ночь, — объясняет он профессору Гуддену. — Ночь… нет ничего прекраснее ночи. Говорят, что культ ночи и луны — это культ материнский… А вот культ света, солнца — это будто бы мужской миф… Что до меня, то все-таки тайна и красота ночи всегда манили меня — мне казалось, что передо мной открывается царство героев. И в то же время ночь — это царство разума… Бедный доктор Гудден! С утра и до вечера так стараетесь постичь меня. А ведь я — тайна. И хочу остаться тайной, для всех и для самого себя».
На сей раз Висконти цитирует самого Людвига, который 25 апреля 1876 года в два часа пополудни писал кузине Елизавете: «Наши души, как я теперь понимаю, соприкоснулись и сплелись там, где нас соединяет общая ненависть ко всяческой низости и несправедливости. […] Быть может, однажды он настанет, тот день, когда и я перестану бороться и заключу мир с этой тягостной землею! Это случится, когда все грани моего идеализма будут истреблены навеки, и угаснут все порывы, которые я так истово подогревал священным огнем… Но я вовсем этого не желаю… Я хочу остаться и для себя, и для других вечной тайной. Милая и драгоценная, вы — такая тайна для меня, и таковой и останетесь, ибо я знаю, что вы никогда не усомнитесь во мне…»
Висконти всерьез воспринимал эту страсть к «истине и справедливости», как воспринимал ее всерьез и Стефан Цвейг, когда исследовал страсть, поднявшую «высоко над тягостной землею» Гельдерлина, Клейста и Ницше, «трех поэтов той прометеевской породы, что не признает никаких границ, ломает все преграды жизни и разрушает самое себя чрезмерностью и страстью».
Незаурядный, эксцентричный, неуравновешенный, исключительный — Людвиг II, был, вероятно, именно таков, как многие поэты. Как сказал бы герой «Доктора Фаустуса» композитор Адриан Леверкюн, у него имелся свой «паук на потолке». Но он не был сумасшедшим, несмотря на диагноз, поставленный шестью психиатрами, которых наняло правительство. Ничто не вызывает больших подозрений, чем такая вот успокоительная концепция безумия, «слишком охотно использующаяся мелкими буржуа на основании сомнительных критериев», замечает Томас Манн. Биографы Людвига больше всего любят муссировать живописные странности Короля-Луны, его страсть к переодеваниям, к маскам, которые он заставлял носить своих караульных и конюхов, жестокое обращение со слугами, беспорядочность его времяпрепровождения и смену настроений, странные церемонии, которые он установил в своих замках.
Висконти, в свою очередь, значительно смягчает все эти черты. Так, он прямо связывает неуравновешенность короля с «материнским комплексом» и патологической «манией величия», отмечая, что «с матерью у него отношения были всегда очень конфликтные; когда он, будучи католиком, решился отвергнуть догму о папской непогрешимости и изгнать иезуитов из Баварии, его мать в тот же самый момент перешла в католичество».
Однако в своем фильме Висконти отказывается от любых сцен, так или иначе демонстрирующих ненависть Людвига II к той, кого он презрительно называл «вдовой моего предшественника», а позже, во время войны 1870 года, «Пруссачкой». От этого конфликта — «острого», как выразился сам режиссер, — в его фильме и после добровольно сделанных сокращений остается только смутный образ истеричной марионетки, заводной куклы, до которого он низвел властную королеву-мать. Что до отца, педанта, крючкотвора и туповатого скряги, трупу которого Людвиг мечтал дать пощечину в склепе церкви Теати-нок, то о нем упоминаний в картине и вовсе нет.
Сквозь этот фильм-расследование чередой проходят свидетели, разглагольствуют доктора, но на крупных планах их лица наполовину скрыты тенью, в которой им суждено исчезнуть: тайна остается неразгаданной. «Безумен он — или нет?» — загадка, загадочной остается и его смерть, в которой автор «Доктора Фаустуса» видит свидетельство его достоинства: «Этого человека низвели до уровня жертвы психиатрии, заперли в замке на берегу озера, закрутили на дверях запоры и зарешетили окна. То, что он не смог этого вынести, то, что он взалкал свободы или смерти и увлек с собой в могилу своего врача-надсмотрщика, говорит о его чувстве собственного достоинства и ничуть не подтверждает диагноз об умопомешательстве. Как не подтверждает его и поведение всего окружения, полностью преданного ему и готового встать на его защиту, и любовь деревенских жителей к своему Kini.[57] Когда крестьяне видели своего короля въезжавшим на гору, в ночи, при свете факелов, закутанного в меха, в золотых санях и с конной свитой впереди, они думали, что видят не безумца, а короля, и близкого их суровым сердцам, и химерического; если бы Людвигу удалось переплыть озеро, как он, очевидно, собирался сделать, они вилами и цепами защитили бы его и от медицины, и от политики».
Более приверженный абстрактной идее власти, нежели реальным действиям, которые вынужден был предпринимать, Людвиг II — последний из королей, «в веке сем он один настоящий король», напишет Поль Верлен. Это не буржуазный король, каким был его отец, не монарх на службе буржуазного государства и железного канцлера, как Вильгельм I, — но «король настоящий», по образу и подобию абсолютных властителей, какими были Людовик XIV и Людовик XV.
К этим чертам у Людвига прибавлялось еще и острое чувство высокой духовной миссии, желание «дать человечеству возможность духовно созреть», предоставить своему народу свободу и независимость и это были желания, которые шли вразрез как с неизбежным подъемом буржуазии, так и с рождением Второго рейха, которое предвещало конец Баварского королевства.