ГУЛАГ - Энн Эпплбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так велика была притягательность кухни, так сильны навязчивые мысли о еде, что многие почти утрачивали способность руководствоваться какими-либо иными мотивами. Герлинг-Грудзинский пишет:
Где граница воздействия голода, за которой клонящееся к упадку человеческое достоинство заново обретает свое пошатнувшееся равновесие? Нет такой. Сколько раз я сам, приплюснув пылающее лицо к заледенелому кухонному окну, немым взглядом выпрашивал у ленинградского вора Федьки еще один половник “жижицы”? И разве мой близкий друг, старый коммунист, товарищ молодости Ленина, инженер Садовский не вырвал однажды у меня на опустелом помосте возле кухни котелок с супом и, даже не добежав до уборной, жадно выглотал по дороге горячую жижу? Если есть Бог – пусть безжалостно покарает тех, кто ломает людей голодом[1215].
Еврей-сионист из Польши Иегошуа Гильбоа, арестованный в 1940 году, ярко описывает самообман, с помощью которого зэки пытались убедить себя, что едят больше, чем на самом деле:
Мы пытались обманывать свои желудки: крошили хлеб, пока он не становился почти как мука, смешивали его с солью и заливали большим количеством воды. Этот деликатес назывался “хлебным соусом”. Соленая вода в какой-то мере приобретала цвет и вкус хлеба. Ее выпивали – оставалась хлебная кашица. Туда опять наливали воду и повторяли это до тех пор, пока хлеб не отдавал последние остатки своего вкуса. Если сперва наполнить желудок хлебной водой, а на десерт съесть хлебный соус, уже совершенно безвкусный, то создается иллюзия, будто ты съел несколько сот граммов.
Еще Гильбоа пишет, что он размачивал в воде соленую рыбу. Получившуюся жидкость “можно использовать для приготовления хлебного соуса, и тогда у тебя возникает поистине королевское лакомство”[1216].
Зэки, достигшие той стадии, когда человек постоянно находится около кухни и подбирает отбросы, были, как правило, близки к смерти и могли умереть в любой момент – ночью на нарах, по пути на работу, в столовой во время ужина или направляясь куда-нибудь в зоне. Януш Бардах однажды увидел, как заключенный упал во время вечерней поверки.
Вокруг столпились люди. “Шапка моя”, – сказал один. Другие стащили с него валенки, портянки, бушлат и штаны. Из-за белья завязалась драка. И только когда упавший был раздет догола, он пошевелил головой, поднял руку и слабым, но отчетливым голосом произнес: “Холодно очень”. Но тут же его голова упала обратно в снег, глаза начали стекленеть. Стервятники равнодушно отошли от него с добычей. За те несколько минут, что он лежал голый, он, вероятно, умер от переохлаждения[1217].
Кроме голода, заключенные умирали и от других причин. Многие гибли во время работы – условия на шахтах и заводах часто были опасными.
Ослабленные голодом люди легко становились жертвами эпидемий. О тифе я уже писала, но слабые и голодные люди были подвержены и многим другим заболеваниям. Например, в Сиблаге в первом квартале 1941 года было госпитализировано 8029 человек: 746 с туберкулезом – из них 109 умерли; 72 с пневмонией – 22 умерли; 36 с дизентерией – 9 умерли; 177 с обморожениями – 5 умерли; 302 с желудочными болезнями – 7 умерли; 210 с последствиями несчастных случаев во время работы – 7 умерли; 912 с болезнями системы кровообращения – 123 умерли[1218].
Некоторые кончали самоубийством, хотя на этой теме лежит странное табу. Сколько человек избрали этот выход, трудно сказать. Официальной статистики нет. Нет, что странно, и согласия между выжившими по поводу частоты самоубийств в лагерях. Надежда Мандельштам писала, что в лагерях самоубийством не кончали – люди боролись за жизнь изо всех сил. Ей вторят некоторые другие[1219]. Евгений Гнедин писал, что хотя и в тюрьме, и впоследствии в ссылке он думал о самоубийстве, в лагерях, где он пробыл восемь лет, эта мысль ни разу не приходила ему в голову: “Каждый день был днем борьбы за жизнь; как же, ведя такой бой, думать об отказе от жизни? И была цель – выйти невредимым из испытаний, и жила надежда: в полноте сил встретиться с любимыми людьми”[1220].
Историк Кэтрин Мерридейл выдвинула другую теорию. В ходе своих исследований она встретилась с двумя московскими психологами, изучавшими систему лагерей или работавшими в ней. Подобно Надежде Мандельштам и Гнедину, они утверждали, что самоубийства и душевные заболевания были в лагерях редкостью. Когда она привела данные, говорившие об обратном, “они были удивлены и немного обижены”. Это диковинное упрямство она объясняет российским “мифом стоицизма”, но, возможно, оно имеет и другие причины[1221]. Как предполагает литературный критик Цветан Тодоров, мемуаристы потому пишут о странном отсутствии самоубийств, что хотят подчеркнуть уникальность пережитого: лагеря были настолько ужасны, что никто не думал о таком “нормальном” решении, как самоубийство. “Выживший прежде всего стремится передать чуждость лагерей всему привычному”, – утверждает Тодоров[1222].
На самом же деле рассказов о самоубийствах сохранилось очень много, и о них вспоминает немало мемуаристов. Один из них пишет о самоубийстве красивого юноши, которого блатные поставили на кон в карточной игре[1223]. Другой – о самоубийстве молодого советского немца, оставившего письмо к Сталину: “Моя смерть – это сознательный акт моего протеста против насилия и беззакония, чинимого над нами, советскими немцами, органами НКВД”[1224]. М. Миндлин, переживший Колыму, вспоминает, что в 1939–1940 годах было много случаев, когда люди “переходили запретные зоны, намеренно подставляя себя под пули конвоиров”[1225].
Умирающий зэк. Рисунок Сергея Рейхенберга. Магадан, дата неизвестна
Евгения Гинзбург, видевшая, как перерезали веревку, на которой повесилась ее лагерная подруга Полина Мельникова, с огромным уважением написала о ней: “Нет, уж если кто тут бывший человек, так не она, утвердившая свое право человека таким поступком, распорядившаяся собой по-хозяйски. Это я, я бывший человек. Я, которая, вместо того чтобы рыдать над ее трупом, выкрикивая проклятия палачам, пишу на краешке стеллажа «Акт о смерти»”[1226]. Тодоров пишет, что многие узники ГУЛАГа и нацистских концлагерей видели в самоубийстве возможность проявить свою свободную волю: “Самоубийством человек пусть последний раз в жизни, но меняет ход событий вместо того, чтобы просто реагировать на них. Такое самоубийство – акт вызова, а не отчаяния”[1227].