Жизнь Гюго - Грэм Робб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переезд на Гернси ознаменовал, по мнению Гюго, последний этап в его жизни. Казалось, все происходит по шаблону, как в житии святого: ранняя слава, всемирный успех и достаток, политическая власть… а затем опала и ссылка, власть духовная, распространение идей. Таким был патриархальный Гюго. Во Францию начали попадать его портреты – дагеротипы. Троглодит с Джерси с тяжелым подбородком сменился седобородым морским волком, чьи выпяченные губы тонули в чаще жестких волос; усы, которые оставались черными, и маленькие черные глазки, как будто постоянно погруженные в свои мысли. Выражение его лица одни называли похотливым, другие – алчным, завистливым, злым; сам он склонен был считать, что олицетворяет неукротимый дух демократии в изгнании. Появление бороды совпадет с таким описанием, данным Гюго «уродливым мудрецам прежних времен»:
Гюго утверждал, будто отрастил бороду, чтобы защитить грудь от простуд, но в коллективном бессознательном его борода стала поводом для мощного заблуждения. В 1866 году кто-то написал ему, что один пятнадцатилетний мальчик на смертном одре попросил, чтобы его похоронили с фотографией Виктора Гюго: «Для него вы были почти Богом»{1006}.
Дома бог появлялся как вождь клана, глава ménage à plusieurs (любовного многоугольника). Горничных селили в соседних с его спальней комнатах – очевидно, потому, что хозяин иногда по ночам страдал от «приступов удушья» (возможно, скорее следствие, чем причина такого устройства). Была элегантно стареющая дама, которую местные звали «графиней», – Жюльетта, которая поселилась в доме под названием «Фалю» на той же улице. С дюжину ссыльных последовали за Гюго на Гернси: некоторые время от времени занимали запасную спальню, которую он всегда устраивал во всех своих домах и которую прозвал «Плотом „Медузы“». Наконец, были члены семьи, которые с ужасом смотрели на то, как обустраивается Гюго – как будто навсегда.
Адель Гюго занималась биографией, которая выйдет в свет в 1863 году; ее можно назвать некрологом лучшим годам самой Адели, проведенным в Париже. Детей, «Шарло, Тото и Деде», их отец описал фразой, парившей за пределами распознаваемой реальности: «Великие, гордые души. Они принимают одиночество и изгнание с радостью, суровым спокойствием»{1007}.
Шарль, по-прежнему «неутомимый бездельник», все больше натягивал поводок: понимая, что его элегантность на Нормандских островах пропадает впустую, он начал сбегать в Европу, устраивая себе все более долгие каникулы. Франсуа-Виктор, полная противоположность брату, упрямо переводил Шекспира и вел всю переписку на английском языке; благодаря его стилю мысли Виктора Гюго потекли в сочетании елизаветинского и викторианского английского языка{1008}.
Пока дети тратили свои лучшие годы, ритм жизни Гюго полностью поменялся. Он считал, что стоит на краю огромной равнины, которая простирается далеко за пределы его смерти, и начал шагать по ней семимильными шагами. Если не считать Бальзака, ни один писатель в XIX веке не произвел столько шедевров за такой короткий период. Однако на Гернси Гюго иногда овладевает и ужасная пассивность: «Ссылка не только отдалила меня от Франции. Она почти отдалила меня от Земли». Проработав все утро, он шел пешком в бухту Фермейн, где находился его любимый камень, «своего рода природное кресло»{1009}, в котором он сидел, как король Кнуд Великий, и наблюдал за приливами и отливами.
Лучший автопортрет Гюго можно найти в нежных воспоминаниях о Нормандских островах, которые переросли свою первоначальную роль предисловия к «Труженикам моря» (Les Travailleurs de la Mer). Вторая империя не выказывала признаков слабости, грязный Париж его молодости исчез стараниями барона Османа, теперь у него было «меньше друзей на земле, чем под землей»{1010}. В феврале 1855 года и брат Абель перешел в мир «правды и света», где наверняка понял, что Виктор был прав, когда посвятил себя «прогрессу»{1011}. По ту сторону отчаяния Гюго открыл своего рода умиротворение, которое можно найти на Гернси даже сейчас, невзирая на ежедневные полуденные пробки:
«Рододендроны среди картошки, повсюду на траве разбросаны водоросли… Мрачная кельтская тайна рассыпана в разнообразных формах: стоячих камнях, менгирах, длинных камнях, волшебных камнях, кромлехах и дольменах…
Плодородная, богатая, тяжелая земля. Нигде нет пастбищ лучше. Повсюду славятся здешняя пшеница и здешние коровы…
Благословенный с одной стороны, с другой – Гернси ужасен. Запад пустынен и открыт ветру с моря…
Камни на побережье постоянно пытаются вас одурачить… Высовываются из воды огромные каменные лягушки, которые как будто хватают воздух; гигантские монахини семенят на горизонте… Подойдите ближе; там ничего нет. Известно, что камни способны на такие фокусы… Творение сохраняет нечто от тревоги хаоса. Блеск, отмеченный шрамами»{1012}.
Такой была островная Вселенная, которую Гюго предстояло населять следующие пятнадцать лет: «Гостеприимные и свободные скалы, уголок старой нормандской земли, где живут благородные маленькие труженики моря, остров Гернси, суровый и мягкий, мое настоящее убежище, возможно – моя могила».
Первым делом счастливый изгнанник решил опубликовать стихи, которые накапливались в его сундуках после сборника «Лучи и тени», вышедшего в 1840 году. Счета тоже копились, и, в ожидании вливания наличными, на повестке дня стояла «суровая экономия». Невозможно было и подумать о том, чтобы тронуть капитал, доверенный Бельгийскому национальному банку и вложенный в британские консоли (государственные облигации). Гюго высоко ценил свои капиталы и свою репутацию – как, впрочем, и все остальное: за колебаниями на рынке, как прегрешениями невежественных душ, скрывалась общая тенденция к повышению.
Два тома «Созерцаний» должны были выйти в Брюсселе и Париже в один день общим тиражом 5500 экземпляров – огромный тираж для сборника стихов, особенно если учесть, что его размер составлял 11 тысяч строк. Верный личный секретарь Гюго в Париже Поль Мерис, ставший преуспевающим драматургом, получил разрешение издать «Созерцания» во Франции. Он заверил начальника полиции, что сборник – «чистая поэзия». Это значило, что в нем не говорится гадостей о Второй империи – напоминание о том, что эстетическая «чистота» позднеромантической французской поэзии в большом долгу перед политическими репрессиями.