Последний год Достоевского - Игорь Волгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На этот раз память не подвела мемуариста. Тургенев действительно что-то кричал с места. Вопрос лишь в том, было ли это «что-то» утвердительным.
В одном редком и малоизвестном издании тот же эпизод воспроизводится следующим образом: «В это время И. С. Тургенев хочет что-то сказать, но поднявшиеся аплодисменты не дают ему возможности вымолвить слова»[805].
Что же всё-таки хотел сказать Тургенев? Оказывается, у современников имелись на этот счёт некоторые соображения.
«Правда, – пишет автор, укрывшийся под псевдонимом Очевидец, – после слов г. Аксакова поднялся было И. С. Тургенев и хотел что-то сказать или возразить, но раскатившиеся по залу аплодисменты не дали вымолвить ему слова. Обладай он голосовыми средствами г. Юрьева, ладоши не заглушили бы его слов…»[806]
Предположение о том, что Тургенев хотел «что-то возразить», не столь уж безосновательно. Эти возражения были через несколько дней изложены им письменно.
«И в речи Ив. Аксакова, и во всех газетах, – пишет Тургенев Стасюлевичу, – сказано, что лично я совершенно покорился речи Достоевского и вполне её одобряю. Но это не так – и я ещё не закричал: “Ты победил, галилеанин!” Эта очень умная, блестящая и хитроискусная, при всей страстности, речь всецело покоится на фальши, но фальши крайне приятной для русского самолюбия… понятно, что публика сомлела от этих комплиментов; да и речь была действительно замечательная по красивости и такту. Мне кажется, нечто в этом роде следует высказать»[807].
Конечно, ничего подобного Тургенев не рискнул бы произнести 8 июня – во всеуслышание. Не исключено, однако, что какие-то (можно не сомневаться, в высшей степени деликатные) уточнения к словам И. Аксакова он бы сделал. Понятно, почему в печатном тексте своей речи Аксаков снял слова о тургеневском «согласии»: очевидно, его попросил об этом сам Тургенев.
Вообще следует признать, что упоминание Достоевским автора «Дворянского гнезда» было едва ли не главным толчком для проявления первых тургеневских эмоций. Аксаков говорит, что Тургенев «был отчасти (и даже не отчасти, а на две трети)»[808] подкуплен этим упоминанием. Сам Тургенев, как свидетельствует Достоевский, высказав ему свои восторги, счёл нужным специально заметить: «Не потому, что вы похвалили мою Лизу, говорю это»[809]. Оговорка знаменательная.
Со временем тургеневские оценки всё более ужесточаются[810]. 15 июля, беседуя в Париже с В. В. Стасовым (последний именует Речь «поганой и дурацкой»), он признаётся, «как ему была противна речь Достоевского, от которой сходили у нас с ума тысячи народа». Он говорит, что для него невыносима даже трактовка пушкинской Татьяны: он словно запамятовал, что его собственное имя было произнесено в связи с именем этой героини. «Тургенев, – продолжает Стасов, – был в сильной досаде, в сильном негодовании на изумительный энтузиазм, обуявший… всю русскую интеллигенцию»[811].
«Получили ли Вы “Дневник писателя” Достоевского? – спрашивает Тургенев Анненкова в августе 1880 года. – Там много говорится о Пушкинском празднике (вся речь напечатана целиком). Ужасно подмывает меня сказать по этому поводу слово – но, вероятно, я удержусь…»[812] И Анненков, как помним, совсем недавно почтивший лобзанием плечо автора Речи, теперь говорит об этом авторе в тоне, заставляющем вспомнить другой исторический поцелуй, а именно – Евангельский.
«Хорошо сделали, – отвечает Анненков Тургеневу, – что отказались от намерения войти в диспут с одержимым бесом и святым духом одновременно Достоевским: это значило бы растравить его болезнь и сделать героем в серьёзной литературе. Пусть останется достоянием фельетона, пасквиля, баб, ищущих Бога, и России для развлечения и студентов с задатками чёрной немощи. Это его настоящая публика»[813].
Но всё это будет сказано потом. Сейчас же вновь вернёмся в залу Благородного собрания.
Через много лет после описываемых событий, в последний год уходящего XIX столетия, в газете «Русские ведомости» были опубликованы воспоминания, которые никогда не перепечатывались и практически неизвестны.
«Достоевский стоял у кафедры недвижно, как изваяние, – пишет очевидец. – По-видимому, он не думал и не ждал, что так сильно всколыхнёт это человеческое море. Очень взволнованный и очень бледный, счастливый и точно испуганный, он смотрел застывшим, неподвижным, действительно “внутренним” взором, который, казалось, ничего не видел, ничего не замечал. Худощавая, костлявая рука его медленно растирала лоб, на котором выступили капли нервного пота…»[814]
Отчаянно звоня в колокольчик, Юрьев объявил перерыв.
«Чтение стало продолжаться, – говорит Достоевский, – а между тем составили заговор. Я ослабел и хотел было уехать, но меня удержали силой. В этот час времени успели купить богатейший, в 2 аршина в диаметре, лавровый венок, и в конце заседания множество дам (более ста) ворвались на эстраду и увенчали меня при всей зале венком: “За русскую женщину, о которой вы столько сказали хорошего!”…»[815]
Нет, не зря всё-таки задерживаем мы внимание читателя на букетах, венках и прочих вещественных знаках невещественных отношений. Они, эти знаки, не пустая ритуальная принадлежность: они содержали в себе известную информацию. Недаром такого рода подношения зорко отмечаются искушённой в символах, намёках и иносказаниях русской публикой.
«Тут были “курсистки” курса Герье (крайнего западника), ещё в прошлом году делавшие овации Тургеневу, – сообщает И. Аксаков. – Бог знает где, тут же в собрании, добыли они лавровый венок и поднесли его, при общих кликах, Достоевскому, за что им, вероятно, достанется…»[816]