Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слушал отец радиостанции «Свободная Европа» и «Голос Америки», которые для простоты называл «Мировое господство». На самый высокий тополь была водружена десятиметровая жердь-антенна, которая вместе с ним с каждым годом всё больше подымалась к небу, из Москвы — привезён приёмник с круглой шкалой производства
рижского завода ВЭФ, поступившего из Германии по репарациям. «Выхх! — говорил отец. — Качество. Одно слово — «Телефункен»!»
— Известная компания, — подтверждал дед, — ещё Гинденбург…
Но качество аппаратов любимой компании Гинденбурга помогало мало: «Мировое господство» беспощадно глушили. Правда, почему-то начинали не сразу (Егорычев даже построил теорию: сами любят послушать), и до того, как запускали жернова, удавалось услышать часть новостей. Утром приходил Гройдо, тоже имевший приёмник; слушатели обменивались расслышанным сквозь рёв и скрежет и его обсуждали. Отец особенно был недоволен отказом СССР получать помощь по плану Маршалла.
— Страна в развалинах!
— Идея изоляционизма, — говорил Гройдо. — То, в чём наш вождь всегда расходился и со своими противниками, и со сторонниками.
Антон, на своём подоконнике решая задачи по алгебре, записывал на промокашке шифром: «изоляционизм». Там уже находились, записанные другим секретным шифром, ещё «инфляция» и «девальвация», значение которых, чтоб никого не волновать, следовало не спрашивать, а найти в словаре иностранных слов.
Читая в санаториях, отец иногда захватывал Антона, чтобы ребёнок прокатился по морозцу и погулял в сосновом целебном лесу. Замёрзнув, Антон заходил в столовую, где шла лекция. О плане Маршалла тут отец говорил совсем другое: Европа, принимая его, подпадает под пяту американского империализма, а СССР — нет. Антон не удивлялся, знал: так надо, как знала четырёхлетняя дочка Кемпелей, что с мамой и папой надо говорить на одном языке, а с соседями на другом, ихнем. Удивляло Антона — много позже — иное.
На лекции о Китае отец говорил с искренним восторгом:
— Китайская Народная Республика при тотальной мобилизации, которая, как известно, дает двадцать пять процентов от общей цифры населения, может выставить сто миллионов здоровых мужчин!
И подымал вверх палец; Антон чувствовал, что ему очень хочется сказать «Выхх!», но на лекции неудобно.
Память услужливо подбрасывала другие похожие случаи: как восхищался отец — не на лекции, дома — мощью Красной Армии, когда она, победоносно завершив войну, стояла в центре Европы. Имея 15 миллионов под ружьём и опыт такой войны, она свободно могла железной лавою прокатиться до Атлантического океана! В этот момент, было видно, он не думает о последствиях для всего мира такой прогулки, не помнит того, что говорил о странах народной демократии — всегда с прибавкой: «так называемой».
Отвечая через двадцать лет на Антоновы вопросы, он подтверждал, что радовался искренне, но сознательно как бы заставлял себя не пропускать в эту радость сомнений, и это удавалось. «Иначе было б невозможно жить — нервная система не выдержала бы». Но дело объяснялось, похоже, не только боязнью раздвоения и стремлением к психическому самосохранению; Антон узнавал противовольное действие той же магии, которая окрашивала его высказывания о железной воле вождя. Прочитав в «Мастере и Маргарите» восхищённое описание грозного профессионализма людей с браунингами и бессонной работы огромного здания в центре Москвы, Антон уловил что-то знакомое. Магия силы.
Даже автор «Собачьего сердца»…
Такого, впрочем, у отца было много. Сыздетства Антон слышал от него, что революция погубила русское крестьянство, а в год её 50-летия он вдруг написал: моя внучка Даша, а может, и ты доживёте до столетия Октября! Уже не понять, по убежденью он писал или на всякий случай. Любимая поговорка его была: «Не красное солнышко — всех не обогреешь». А сам терпел бабкиных прихлебателей, живших у нас месяцами, принял в войну не имевшую даже продовольственной карточки тётю Ларису с двумя малолетними детьми, вытащил после окончания срока ссылки Татаевых из их дыры и устроил всех учиться и на работу, организовал бесплатный юридический консультпункт,
где сам же и писал за посетителей заявления и письма Сталину, всё время хлопотал о каких-то ссыльных преподавателях, профессорах, кондитерах, музыкантах…
Вспоминать годы войны и послевоенную чебачинскую жизнь отец не любил, Антоновы ностальгические восторги по поводу натурального хозяйства не разделял.
— Работали как проклятые день и ночь. Сельскохозяйственный вековой цикл. У тебя экзамены или надо готовить новый для тебя предмет — помнишь, мне поручили преподавать психологию, было некому? Или завтра лекция по международному положению. А тут надо посадить или выкопать картошку — уйдёт под снег, будем зимой зубами щёлкать. Приехали заочники, сессия — а тебе позарез нужно на покос, трава перестаивается, не дай бог начнутся дожди… А зимой? Развести и наточить пилу (это я помнил: не вынося звука, бабка заматывала голову шалью, но замечанья зятю считала делать неудобным, тёща-монстр — это у простонародья), переставить шпильки-баклуши, растягивающие телячью шкуру, сдирать мездру с той же шкуры, подвинтить ослабнувший пресс для свёклы… Рабство! И всё равно было голодновато.
— А мне помнится…
— Ты забыл, был мал, да и для детей мы, конечно, старались.
— А как всё умели, знали, что капусту надо засаливать не в дубовом, а в берёзовом бочонке, как варить мыло, как приклеивать ткань яичным белком, как…
— И что из этого тебе пригодилось? Где ты найдёшь теперь бочонок — любой? Зачем белок — есть клей «Момент». По своей привычке забивать голо-ву всяким мусором ты небось помнишь и рецепт изготовления мыла? Я так и думал. Ну и? Варишь его в свободное от писания научных трудов время?
— Но это же было своеобразное творчество, как у средневековых цеховых мастеров.
— Творчество было у Гурки — дуги, санки, корзины. Ты его кресла плетёные помнишь? Секретарю райкома подхалимы решили к юбилею подарить мебель для веранды. Гурий плетёных кресел никогда не работал. Пришёл к нам. Мама нашла в книге дореволюционную фотографию: Бунин где-то на юге в летнем ресторане сидит в ажурном кресле. И Гурка сделал такую мебель, что весь райком смотреть ходил. А у нас что было? Жестокая необходимость, категорический императив…
Дед умер накануне Пасхи. В последний раз придя в сознание, он спросил, какой сегодня день. Была Страстная Пятница. Проговорил: «Как хорошо… умереть в…»
С детства у Антона всегда было какое-нибудь желанье: иметь настоящие фабричные лыжи, щенка, переныривать 50-метровый бассейн туда и сюда, увидеть океан, иметь большую библиотеку. О каждом очередном он привык сообщать деду. И всякий раз интересовался: дед, а чего бы хотел ты? Дед говорил: чтоб ты не мешал мне спать после обеда, или: чтобы в «Правде» был хоть один процент правды. В последний приезд Антона сказал: умереть под Пасху, в Великую неделю.
На похороны Антон опоздал. Тёток он предупредил: телеграмму в забайкальское гуранское село, куда он заехал с весны, если что, следует давать срочную, тогда из райцентра пригонят с нею моторку, на которой могут увезти и адресата. Но на почту послали Кольку, и, хотя всё ему объяснили, он сэкономил, дал обычную, на которой ещё раз сэкономил, не написав прямо про смерть; почтальон не стал торопиться.