Катаев. Погоня за вечной весной - Сергей Шаргунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эренбург связывал разгром «Домика» с личным недовольством Сталина…
14 сентября 1940 года Секретариат ЦК ВКП(б) признал пьесу «идеологически вредной и антихудожественной», запретив ее к постановке в театрах.
Уже в октябре Храпченко, проморгавший недоброе, принес покаяние. В журнале «Советское искусство» он сожалел, что в театр «получили доступ некоторые политически вредные, клеветнические пьесы, «Метель» Л. Леонова, «Домик» В. Катаева. Надо добиться, чтобы была исключена возможность появления в нашем театре такого рода пьес».
Пока же менялся тон прессы. И менялся резво и резко. 22 сентября в «Литературной газете» вышла первополосная редакционная статья без подписи «Идейное воспитание советского писателя», поносящая Союз писателей, его президиум, и персонально автора «идеологически вредной» пьесы.
На следующий день состоялось расширенное заседание Президиума Союза писателей с обсуждением «Домика» и «Метели». Два бывших «беляка» были выставлены на товарищеское поругание — а не было ли здесь закулисного предвоенного умысла? Ведь вождь-то знал всё о своем стаде. Больше того, Леонову прямо и главным образом ставили в вину, что он сделал белогвардейца Порфирия Сыроварова положительным героем. («Люди, показанные в пьесе «Метель» — это всевозможного рода подлецы. Среди них есть один благородный человек — белогвардеец», — вещал Фадеев.) Все, кто еще совсем недавно единодушно одобрял катаевскую пьесу, и тот, кто писал благожелательную рецензию на пьесу леоновскую, каялись в заблуждениях — бес попутал, кляли еретиков и клялись именем наместника Божьего на земле, упражняясь в теологических спорах, как надо понимать его «простые и мудрые» слова об искусстве.
Чувствовалось, что Леонов большинству чужд, зато с Катаевым у собравшихся налажены отношения, он свой, что не избавило его от хорошей трепки. Фадеев принял огонь на себя: «В отношении этой пьесы мы очень виноваты, в частности, я персонально, потому что мы ее слышали и неправильно расценили». Напомнив о «гигантских процессах» над «врагами народа», он с сожалением заметил: «Ведь остатки врагов еще живут». Тему врагов поддержал драматург Вишневский: «Мы здесь в этом зале в дни, когда шли расстрелы всей этой банды, принимали единогласно, за исключением может быть 1–2 колеблющихся поэтов, требования о расстреле этих врагов, и мы знали, что мы делали. Оптимизм нас ни на минуту не покидал». «Когда в армии публично расстреливают перед фронтом — это должно служить примером», — развил он мысль и предложил поискать позитивную программу: «Товарищ Сталин в день может читать 500 страниц печатного текста. Это его ежедневная порция… Надо подумать, как мы должны ответить на это».
Критик Иоганн Альтман[112] (председатель комиссии по драматургии), отвечая на фадеевское: «О себе скажи», оправдывался: «Когда мы приглашали того же Валентина Катаева на комиссию, он не пришел ни разу, потому что это корифей… Катаев — член комиссии, не пришел к нам и пьесу не прочел».
Виктор Ардов выступил с «короткой исповедью»: «С этой пьесой я был знаком очень рано: Катаев мне читал 1-й акт, когда еще не было 2-го» и попробовал смягчить удары: «Там настоящие советские люди и очень симпатичные… Стержень оказался порочным».
Но заговоривший вслед за ним Николай Асеев сразу взял крутой тон: «Ардов меня просто возмутил. Зачем он выступает адвокатом и буфером для Катаева? Это дикая чепуха… Не надо матрацем стелиться под падающего Катаева. Это отвратительно, я просто скажу», на что Ардов подал реплику с места: «Я сказал, что в пьесе плохой корень…» «Не надо сдабривать никаких горьких пилюль, а надо, чтобы Катаеву стало страшно от наших товарищеских честных глаз», — вразумлял Асеев и, кажется, не без зависти заключил: «У нас ценят людей по тому, что он проехал мимо меня на автомобиле последней марки».
(Катаев отомстил Асееву 22 декабря 1943 года тоже на Президиуме СП СССР при коллективном разгроме его книги стихов «Годы грома», назвав того «оголтелым мещанином».)
И тут неожиданно слово взял поэт и переводчик, ныне совсем забытый, Аркадий Ситковский — спокойным смельчаком: «Товарищи, я слушал пьесу Катаева «Домик» на заседании президиума, и она мне тогда понравилась. И сейчас мне эта пьеса продолжает нравиться. Я никак не могу понять, почему ее сняли. Если люди говорят об искренности, убежденности, так где же эта искренность? Люди, наспех улавливая эти отголоски, начинают высказывать свои суждения о пьесе… Я не понимаю, товарищи, почему пьесу сняли? Может быть, ее сняли, так же не думая, те же самые люди, которые, не думая, разрешили…» Эта единственная наперекор генеральной линии речь не имела для оратора никаких репрессивных последствий и доказывает, что даже в кафкианской атмосфере можно было собраться с духом и возражать.
Впрочем, Катаеву пришлось оспаривать собственного защитника: «Вот тут Ситковский говорил, что он не понимает, почему плохо… Можно только сказать, что совершенно правильно сделали, что эту пьесу запретили».
Еретики стали каяться друг за дружкой. Леонов призвал коллег забыть о снисхождении: «Говорить надо пожестче» и склонил голову: «Пьеса получилась у меня плохая и вредная». Катаев же в заключении спича просил о жалости: «Я еще больше рассказал бы об ошибках, но у меня грипп, 39 температура, и я пришел только для того, чтобы меня не посчитали дезертиром».
9 октября 1940 года Всеволод Иванов записал с циничным юморком: «На собрании Президиума Союза СП обсуждается план разных «Библиотек избранного» — поэзии, прозы, критики. N.N. предложил:
— Надо издать том «Избранных доносов».
Разговор в прихожей:
— Правда ли что жена Катаева опять беременна?
— Нет, это у него выкидыш («Домика»)».
На Катаева в журнале «Театр» налетел и театральный критик Абрам Гурвич, который впоследствии сам стал мишенью в «борьбе с безродным космополитизмом»: «Там, в Америке, в качестве пронырливого деляги Персюков был бы на месте. Циничное, спекулятивное отношение Персюкова к жизни, как видим, рисуется автором откровенно и даже демонстративно… Чем хуже, тем лучше, — говорят французы. Хорошо, что Катаеву не удалось еще раз обмануть ни себя, ни зрителя».
Публицист Михаил Серебряков писал в журнале «Искусство и жизнь»: «Видно, строитель картонного домика утратил способность разбирать, где правая, где левая сторона. «Проворачивая» комедию, он сочинил гнусный памфлет. Быть может, он намеревался осмеять частные недочеты нашей жизни, а получилось глумление над всем и вся».
Только в 1956 году «Домик» снова увидел сцену под названием «Дело было в Конске», что можно объяснить осуждением Сталина в том же году на съезде партии. В 1958-м театровед Владимир Фролов в журнале «Октябрь» сознавался: «Прошло уже семнадцать лет, и теперь я перечитываю комедию и не нахожу того, за что я и мои коллеги ругали пьесу… Персюкова воспринимаешь настоящим героем, человеком вполне симпатичным, пареньком-энтузиастом».