Растревоженный эфир - Ирвин Шоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не важно, — мотнул головой Арчер. — Теперь вся жизнь Френсис Матеруэлл для меня — открытая книга, но мне это совершенно неинтересно. А как насчет нас?
— Ты о чем?
— Информация, которой ты снабдил Робертса. Ложь, которую я услышал от тебя перед поездкой в Филадельфию. Нападки на собрании. Там тоже не обошлось без тебя, не так ли?
— Да. — Вик рассеянно оглядел больничный холл, блики света на мраморных стенах. — В этом не было ничего личного.
— Господи! — вырвалось у Арчера. — Ничего личного!
— Естественно. Сложилась определенная ситуация, которая требовала принятия конкретных решений. На войне, к примеру, бывает, что командиру приходится подставить под удар часть своих войск или допустить гибель мирных жителей, но ведь это не означает, что он питает к ним личную антипатию. Им просто не повезло. Так уж вышло. Вот и ты оказался на линии огня, и тебе досталось. Ничего больше.
— Ничего больше, — повторил Арчер. — Только мне почему-то никто не сказал, что идет война.
— А ты почитай газеты, браток, — мягко ответил Вик. — Коммюнике печатают на каждой странице.
— Я странный человек, — продолжал Арчер, пропустив слова Вика мимо ушей. — Я считаю, что все, что делает один человек в отношении другого, особенно если эти двое — друзья, очень даже личное.
— Ты странный человек, — пожал плечами Вик. — Это твои слова.
— А если у кого-то есть убеждения, которые мешают ему воспринимать меня как личность, убеждения, которые позволяют лгать мне, исключают честное ко мне отношение, я не могу считать такого человека своим другом. Я не хочу больше видеть его. Никогда.
— Честность. Скользкое слово. Допускает разные толкования.
— Я так не думаю.
— Такое слово меняется в зависимости от периода времени. Географического положения. Закона. Целей. Погоды. От всего. Как и любовь. Ты ложишься в постель с восемнадцатилетней девушкой в Коннектикуте, и это любовь. Ты проделываешь то же самое в Калифорнии, и это изнасилование. — Вик улыбнулся. — Ты работал на революцию в тысяча семьсот семьдесят шестом году и победил, а потому ты — всеми уважаемый герой. Займись тем же самым в тысяча девятьсот пятидесятом году, и казнь через повешение будет для тебя слишком легкой смертью. Ты думаешь, что я тебя предал, не так ли?
— Да, — без запинки ответил Арчер.
— Еще одно слово. Предательство. Измена. Ты считаешь меня изменником, не так ли? Во всяком случае, потенциально?
— Да, — чуть замявшись, ответил Арчер. — Нэнси сказала мне, что после ареста шпиона, который передал России атомные секреты, ты заявил, что поступил бы точно так же, будь у тебя такая возможность.
— Нэнси слишком много говорит, — процедил Вик, — но она не солгала. Почему нет? Послушай, во время войны, когда немец поворачивался спиной к нацистам и помогал нам, ты считал его честным человеком, не так ли? Помнишь статьи, написанные об этом? Долг перед человечеством выше долга перед нацией, необходимость личного мятежа с тем, чтобы спасти тех самых людей, против которых и направлен мятеж. Тебя это не коробило, не так ли? И меня не коробило. Я тоже думал о высшем долге. Я стараюсь спасти Америку от себя самой. И если ради этого мне придется где-то солгать, кому-то сказать одно, а сделать другое и не афишировать мои мысли в «Нью-Йорк таймс», я не вижу в этом ничего зазорного. Парни, которые переходили линию фронта со сведениями о расположении немецких артиллерийских батарей, тоже не объявляли о своих намерениях по системе громкой связи. Они поступали нечестно, переходя линию фронта под покровом ночи?
— Тогда в Германии правил Гитлер, — напомнил Арчер. — В Америке другая ситуация…
— Другая. Другая! — с сарказмом воскликнул Вик. — У Америки ко всему иммунитет, включая фашизм и обыкновенную простуду, потому что нас очень любит Господь. Позволь, я тебе кое-что скажу об Америке. Мы — самые опасные люди на Земле, потому что мы — посредственные. Посредственные, истеричные и тщеславные. Мы хуже большинства религиозных фанатиков. Мы не выносим даже мысли о том, что кто-то поднялся на более высокую ступень развития, чем мы, кто-то умнее нас, лучше организован и ближе к истинной вере… и мы готовы в одну ночь уничтожить сотню городов, лишь бы заглушить наши сомнения. Мы — разрушители. Мы только и ждем, чтобы поднять в небо самолеты. Во всем мире люди плюются, услышав слово «Америка». Мы называем это свободой и навязываем всем именно наше понятие свободы. А тот, кто не с нами, тот против нас. И ради этой самой свободы мы готовы на то, чтобы превратить в радиоактивные трупы двести миллионов человек. А что, по-твоему, нас ждет здесь? Здесь тоже будет полным-полно трупов, потому что весь мир позаботится об этом. А тех, кого упустят иностранцы, укокошат свои. Загляни в газеты, послушай радио… в этой стране каждый только и думает о том, чтобы вцепиться в горло соседу. Дайте нам еще два-три года такой войны, и мы здесь все взорвем. Белые будут убивать черных, протестанты — католиков, католики — всех, кто попадется им под руку. Богатые будут из пулеметов расстреливать бедных, бедные превратят Пятую авеню в реку крови, если смогут найти кого-нибудь на Пятой авеню. В этой стране все ненавидят всех. Чтобы это понять, достаточно проследить хотя бы за одной политической кампанией. Да по стране прокатится общий вздох облегчения, когда наконец официально объявят об открытии охотничьего сезона… И если мне приходилось изредка лгать своему бывшему профессору истории, чтобы отсрочить эту кровавую вакханалию, пусть меня за это накажут небесные ангелы. Никто никогда ничего не добился, изображая бойскаута в воскресенье. Все совестливые оказываются исключительно среди проигравших. Мораль… мораль — это свод тех правил, которые победитель устанавливает побежденному, чтобы закрепить новый порядок. Поверь мне, ложью меня не проймешь. Независимо от того, кто ее источник — торговая палата, Гитлер, Хатт или «Правда». Я не верю, что мы все как на подбор храбрые, свободолюбивые, дружелюбные патриоты, и Америка будет процветать, пока мы будем салютовать флагу и вовремя платить подоходный налог. И я не верю, что Россия — страна веселых, поющих крестьян, что в Кремле живут святые, а в Советском Союзе никого не убивают, никого не пытают, не бьют морду тому, кто сболтнет лишнее. Но я уверен: если дело дойдет до прямого конфликта, здесь будет хуже, чем там, и готов спорить, что русские правы как минимум на пятьдесят один процент. Нисколько не сомневаюсь я и в том, что в решающий момент тебе придется встать на нашу сторону.
— Тебе следовало прийти в пятницу на собрание, — ответил Арчер. — Я прочитал интересную лекцию аккурат на эту тему. Я собираюсь быть исключительно на своей стороне.
Вик отмахнулся.
— Слышал я о твоей речи. То была не лекция. Предсмертная записка самоубийцы. Ты озабочен только тем, как бы остаться чистеньким, а потому сделал все, чтобы гарантировать собственное уничтожение. Никто и пальцем не шевельнет, чтобы помочь тебе. Для таких, как ты, Клемент, придется придумывать что-то новенькое. Изобретать целлофановую стену. Чтобы обе стороны могли стрелять в тебя, когда ты будешь подниматься на свою Голгофу. Ты вывел из употребления глухую стену, у которой раньше расстреливали. Будь уверен, Клем, тебя запомнят за твой вклад в прогресс цивилизации. — Он холодно улыбнулся. — И сделал ты это старомодным способом. С помощью набивших оскомину аргументов. Честь. Верность. Правда. В пятнадцатом веке ты бы пользовался бешеным успехом, но сегодня ты — посмешище. Ты на сотни лет отстал от времени, и, что хуже всего, ты этим гордишься. А самое грустное заключается в том, что таких, как ты, очень много. Вы хотите пользоваться всеми благами двадцатого века, ездить на автомобилях, летать на самолетах, ничем не отягощать свою совесть, но вы не можете обточить заготовку, поставить заклепку, вам не с руки любая грязная работа, которая позволяет простым людям не умереть с голоду и предотвращает новые войны. С целями у тебя все в порядке, но когда дело доходит до их реализации, вдруг выясняется, что мамочка не разрешает тебе пачкать нарядный костюмчик машинным маслом.