Я - чеченец! - Герман Садулаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
37
Это время станет мифом. Война всегда становится мифом. О ней напишут тысячи книг, по книгам снимут фильмы. Это все — для мальчишек. Новые мальчишки, они будут читать и смотреть про войну, они будут не спать ночами, думая, что бы они сделали, будь на той войне, а днем они будут играть в войну, так, как мы играли в войну с фашистами, когда мальчишками были мы. И снова, они будут жалеть, что не родились раньше, что им «не досталось даже по пуле». И они получат войну, свою войну. Каждое поколение получает свою войну, потому что писатели пишут о ней книги, потому что ее воспевают в стихах и песнях.
Уже пишут книги, много книг. Бывшие солдаты и офицеры, даже генералы, публикуют заметки и мемуары, о том, как они воевали за Россию, сражались в Чечне. И некоторые о том, как убивали мирное население — тоже пишут. Да, a la guerre com à la guerre, чего еще ждать от войны? Такая суровая фронтовая правда. Героизм зачисток, самопожертвование карательных акций и нелепые смерти от подрыва на собственных минах. A la guerre comme à la guerre.
И воины Ислама, они тоже пишут, о том, как сражались с неверными, как сладко и весело быть шахидом и заходить к Аллаху, открывая ворота рая ногой.
И только я напишу о ласточках. Потому что я сам — ласточка. Не федеральный витязь, не святой моджахед, просто ласточка, которая так и не вернулась под крышу родного дома.
И мы уже не мальчишки, мы родились вовремя, да, мы как раз вовремя родились, чтобы погибнуть. Но мы не погибли. Зачем мы не погибли?
Зачем я ждал этой войны, зачем я готовился к ней с самого детства, изучал стратегию и тактику битв, рисовал карты местности, расставлял войска и чертил стрелки атак, отходов, пунктиры укреплений? Зачем, если я уехал, если я не встал на равнине и не умер, как все?
Если бы я погиб, я погиб бы всего один раз. Какая боль умирать снова и снова! Но я уехал, поэтому я убит пулей снайпера на улице Грозного, я взорван гранатой в Самашках, я смертельно ранен осколком бомбы в Шали и я сгорел в танке в том бою, под Урус-Мартаном, где был уничтожен весь мой полк.
38
И тогда, сидя на полу в квартире, на тринадцатом этаже, в городе Петрозаводске, я в бессилии кусал свои бледные губы. Слишком громко звучала музыка. Горы звали меня к себе. Я должен был ехать, нет, не чтобы победить, я не мог победить. Мы никогда не побеждали, разве можно победить небо? Я должен был умереть. Или, скорее, нет, не должен, я имел на это право. Я имел право, потомственное право на смерть в безнадежной войне.
Иногда мне кажется, что один я использовал это право. Один я пробрался на родину, взял в руки оружие и был уничтожен. Я даже знаю где: он погиб в окопе у берега реки Басс, когда колонны федеральных войск двигались с севера, со стороны Аргуна.
Но тот я, он уже никогда не напишет об этом. Поэтому, книгу пишу я, другой я, тот, который остался. Тот, кто погибнув, не погибает, полуденная тень, тот, кто переезжая с места на место, теперь навечно будет чувствовать только одно: что он занимает чужие места. Чужие Места.
39
Когда это случилось и где? Как спутались нити моей памяти, завязались в узлы, переплелись? Может, это случилось, когда мне было 12 лет? Или 6? Нет, скорее, это случилось до моего рождения. Перед самым моим рождением, 32 года назад.
Когда чрево моей матери стало расти, как прибывающая луна, округляться день за днем, за положенное время до полнолуния, согласно кодексу законов о труде, она ушла в декретный отпуск. Мама работала в школе, преподавала математику. Иногда в две смены, брала дополнительные часы, даже когда папа работал директором совхоза, и недостатка в деньгах не было. Мама любила работу, любила свою независимость.
Взяв декретный отпуск, мама поехала в Ленинград, в свой любимый город. Так я впервые попал на эти болота и еще в чреве матери пропитался их ядовитым, сладким туманом. Пренатальная память. Особенно хорошо я помню Менделеевскую линию, тротуар вдоль решетки у здания Двенадцати коллегий. До сих пор меня тянет к этому месту, где я впервые гулял, стиснутый в нелепой позе, зажатый стенками материнской утробы. Я иду вдоль ограды, я закрываю глаза и чувствую, что возвращаюсь в это первопричинное состояние, назад, в до-временье, и эта глупая, пьяная фраза: мама, роди меня обратно.
Незадолго до дня, когда полная луна должна была разрешиться от бремени (был ли я бременем для тебя, мама?), мама вернулась в Шали. И, даже на последних днях срока, часто гуляла, ходила на рынок и в магазин. Беременность протекала легко, четвертая беременность зрелой женщины.
Вот и в тот день, мама шла, задумавшись, по центру, держа в руке легкий пакет с покупками. Легкий пакет с покупками в одной руке, вторая рука на животе, глаза задумчиво, в точку горизонта, там, где небо сходится с землей. Вы видели эту особенную задумчивость беременных женщин, готовых со дня на день опростать свое набухшее чрево? Вы видели эту припухлость весенней земли, толкаемую изнутри бледно-зелеными ростками?
В задумчивости своей, мама не увидела, вовремя не увидела, не успела свернуть, перейти на другую сторону улицы. Прямо перед ней, как будто бы воплотившись из нечаянной злой мысли, возникла сельская сумасшедшая, Дунька. Дунька протянула свою руку к чреву и беззвучно прошептала, одними губами: «мертвенький…»
В ужасе отпрянула мама, зашагала прочь, скорее, к дому. Едва дошла, как начались схватки. Водитель отца отвез ее в родильное отделение, отошли воды, плод начало выталкивать наружу. Роды были тяжелыми. По пути из материнского чрева ребенок вывихнул ребро. Но не это важно. Важно то, что он родился… мертвым. Безжизненным. Молчащим. Не вдыхающим жадно первую порцию колкого, тяжелого воздуха земной атмосферы.
Долго акушерка била меня по лицу, кричала: ты у меня будешь, ты у меня будешь дышать. Хотя я не помню этого. Как не помню и того, как впервые судорожно сглотнул воздух этой жизни и заплакал, горестно, безутешно. Не помню. Но помню другое. Жизни предков, полеты ласточек, горы и степи, и даже будущее, только чужое. Потому что тогда, тогда все и спуталось. Может, отмерли нейроны головного мозга, а оставшиеся сцепились друг с другом в немыслимые, невиданные соединения. И стало совершенно не разобрать, чья это память, кто помнит.
40
От Шали до Грозного полчаса на автобусе, на дребезжащем «пазике», всегда набитом людьми, старики и женщины сидят, с женщинами сидят дети, самые маленькие, мы стоим. По асфальтовой дороге, мимо Герменчука. Так зовется маленькое село, сразу за краем Шали, почти моим именем, родовым именем, может, с тех времен, когда светлый человек с копьем, Her Mann, остановил свой обоз здесь, у берега реки Басс. С остановкой в Аргуне, на заплеванной семечной шелухой автобусной станции, можно выйти, размять тело, глотнуть свежего воздуха. Потом еще дорога, поля с нефтяными качалками, перед самым Грозным — справа огромный котлован. Здесь из недр земли набирали породу, может, гравий или песок, и оставили огромную зияющую рану.
Земля затягивает свои раны. После войны в котлован свозили груды обломков от разрушенных домов, вперемешку с трупами. Теперь уже нет никакого котлована, земля вернула свое и стала ровной.