Роман без названия. Том 2 - Юзеф Игнаций Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Станислав! Станислав! – отозвалась она, рыдая, спустя минуту. – Сколько ты нам слёз стоишь! Мне… нам… Всем! Даже отцу! Да! Я видела его не раз плачущим, хоть слёзы глотал перед людьми!
– Значит, он меня простит, я ничего не желаю больше!
– Нет, Станислав, не заблуждайся этой напрасной надеждой. Он плачет, но в тебе не даст плохого примера остальным детям. Поклялся, а что однажды сказал, того никогда не изменит. Один Бог, что знает людские сердца, ведает, что будет, я не смею надеяться! Расскажи мне, дорогое дитя, о себе!
Станислав не спеша снова начал ту историю, но вовсе не жалуясь на свою судьбу, чтобы не обливать кровью сердце матери.
– При работе, – сказал он, – хлеб иметь буду, а кто не работает? Это доля человека! Тяжко мне ещё, но кому же поначалу не тяжко?
Вопросы следовали за вопросами, а расстаться так было трудно! Бедная мать хотела хоть увидеть этого сына, который был для неё как потерянный, мужской голос которого только слышала, но свет в эту пору в беседке выдал бы их, а вести его домой боялись. Видно было борьбу сердца с непобедимым страхом и бедное сердце должно было ему уступить. Держала его руки в своих руках, ласкала болящую голову, угадывала мыслью и сердцем сына, который вырос в мужчину, плача, что её глаза даже поглядеть на него не могли.
– Иди, – сказала она после часа короткого разговора, – иди, ещё увидимся, может. Когда ты в Ясинцах… завтра, может, мне будет разрешено выйти на прогулку с Манией… мы встретимся вечером у границы, никто нас там не увидит.
И после тысячных прощаний и благословений, утешенный, ненасытный, размечтавшийся от только что испытанных чувств, бедный Станислав, выкравшись снова калиткой в поле, пошёл чёрной ночью к Ясинцам.
* * *Было это воскресенье, один из тех ежегодных праздников, в который даже наименее набожные прихожане чувствуют себя обязанными съездить в костёлик и показать, что в их сердцах ещё тлеют искорки привязанности к вере.
Прекрасный осенний день благоприятствовал службе. Гостиницы в местечке, кладбище и площадь перед старым, чёрным, обитым сверху донизу гонтами костёлом С. полны были кочиков, кочкобричек, бричек, кареток, каламашек и простых возов.
Костёлик, едва могущий вместить толпу прибывших, всё больше наполнялся людьми разного класса, которые забивали его от решёток пресвитериума до великих врат и паперти. На первых лавках, покрытых красной закапанной воском материей, honoratiores loci заранее заняли свои места, а поприхотливее, что, и с Господом Богом разговаривая, не рады, чтобы кто-нибудь другого класса в их разговоры вмешивался, презирая лавку, открытую для всех, на собственных табуретах и стульях расселись поближе к большому алтарю.
Тут и пан Адам Шарский, и жена его, и пани княгиня, их дочка, и, принуждённый для вида к набожности сам князь, держась кучкой, восседали на специальных креслах, вставали на колени на вышитые гербами подушки и, прежде чем начали молиться, бросили взгляд на народ Божий, чтобы подхватить, может, взгляд для разговора за обедом.
На первой лавке с правой стороны сидел пан судья Шарский с супругой и старшими дочками, а тут Фальшевич стоял на страже двух мальчиков. Побледневшее, сурового выражения, но серьёзное лицо судьи на фоне стиснутых голов люда, отражалось как-то так отчётливо, что даже князь спросил пана Адама, кто был этот господин. На что, кашляя, ни то, ни это отвечал пан Адам, даже капельку солгав, потому что родства не желал себе признать, хоть в костёле. Недалеко от этой лавки, под боковым алтарём, опираясь на деревянный столб, также как судья, бросался в глаза всем незнакомый молодой человек, черты которого, выражение лица, красивая фигура, благородный облик возбуждали любопытство всех. Был это Станислав Шарский, рядом с которым в серой тарататке, загорелый, стоял хорошо всем знакомый пан Плаха.
Есть лица, на которых жизнь и мысли оставляют след, как буквы на бумаге, такой простой для чтения, что самый неопытный глаз узнает, что Бог вложил в души этого облика. Такой в эти минуты юношеского расцвета и боли было лицо Станислава, напоминающее молодого Шиллера, когда создавал своих «Разбойников». Больше, может, только мягкости, стойкости, христианского мужества было в этих обычных и серьёзных чертах, несмотря на молодость. Направляясь в костёл, Шарский, хотя не думал о людях, надел на себя что имел наилучшего, и среди этой деревенской толпы простой его наряд как-то выделялся своеобразным вкусом.
В минуту когда Станислав, слегка протиснувшись сквозь толпу, остановился на глазах отца и своей семьи, ни у кого из них не был обращён взгляд в эту сторону, а мать, хоть, может, заметила его и узнала, даже не глядя, опустив глаза к книжке, должно быть, делала вид, что ничего не видит. Судья, несмотря на боль в ноге, стоял на коленях и молился из «Золотого алтарика», не обращая внимания на то, что его окружало. Только когда зазвучали колокола и звездочка на хоре, объявляя подъём, старец обратил глаза к алтарю, встретил сына, стоящего со склонённой головой, и побледнел. Волнение его было так велико, что он выпустил книжку из рук и остолбенел, потому что, несмотря на несколько прошедших лет, он узнал его сразу. Мать давно уже о нём знала, заметила также, что происходило с мужем, но боялась дать понять ему, что знает, почему он так смешался, молилась, молилась, тряслась от страха и исчезла почти в глубине лавок.
После недолгого времени старик пришёл в себя, поднял свой «Алтарик», казалось, ищет в нём прерванной молитвы, но руки его явно дрожали, а глаза, напрасно обращённые на страницы, бежали к ребёнку. Какое чувство метало этой твёрдой душой, трудно уже было узнать по лицу, покрытому опять холодной, равнодушной, неподвижной какой-то маской. Но молиться не мог, но смотрел и смотрел на этого потерянного ребёнка, на блудного сына, который появился перед ним в костёле, как бы во имя Бога, что всем прощал, умолял о прощении.
Невозможно выразить, что происходило с испуганной матерью, Манией и остальными родственниками; их ужас был виден на лицах и даже равнодушные заметили, что с ними что-то должно было произойти, так все были смешаны.
Побледневший Станислав горячо молился.
Именно, когда он поднял к небу влажные глаза, красивая княгиня Адель, которая постоянно со своей книжкой, оправленной в позолоченные пряжки, бросала по костёлу взгляды чёрных глаз, взглянула на него и её око задержалось на поэте. Вы бы сказали, что на бледном лице должен был выплыть румянец, но нет… поглядела только, отвернулась, поглядела ещё и, казалось, уже только с холодной осторожностью делает вывод о человеке