Белосток-Москва - Эстер Гессен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я вернулась в камеру и рассказала, зачем меня вызывали, мои сокамерницы, большей частью воровки, успевшие уже украсть у меня все, что было возможно, хохотали до упаду. По их словам, о такой утопической ситуации, когда можно снисходительно сказать начальнику тюрьмы: «Будь по-вашему, гражданин начальник, уговорили, пойду домой», — мечтают заключенные всей страны. И никто не поверит, что подобное в самом деле происходило. А ведь происходило.
Спустя пару дней нас с мамой опять вызвали в канцелярию, вручили новые паспорта, уже со штампом о прописке, и отпустили домой. Паспорта были, правда, временные, сроком на один год, но это не имело значения. Такие паспорта выдавали советским гражданам в случае утери ими документов и т. д. Через год их обменивали на обычные пятилетние паспорта. Таким образом, после почти трех недель тюремного заключения мы вернулись восвояси. Хозяйка, правда, хотела было поначалу нас выселить и два наших небольших чемодана, то есть все наше имущество, уже стояли в сенях, но нам удалось ее убедить, что мы никакие не преступницы, и она оставила нас жить у себя. А поскольку, как оказалось, иногда даже в НКВД, подобно как и в других советских ведомствах, одна рука не знала, что делает другая, то Гуров, очевидно, так и не узнал, что у меня уже на руках новый паспорт и я поэтому несколько меньше от него завишу. Наши беседы повторялись регулярно все с тем же результатом, пока этому не положила конец моя новая — в некотором смысле — ситуация.
Дело в том, что вскоре после выхода из тюрьмы я познакомилась со своим будущим мужем Борисом Гессеном. Молодой московский инженер, он сразу же после защиты диплома в 1941 году пошел на фронт, в начале 1943 года был тяжело ранен в челюсть и после госпиталя, получив инвалидность, приехал к родителям, эвакуированным на Алтай.
Его отец, Арнольд Ильич Гессен, впоследствии известный писатель-пушкинист, по смешному совпадению попал, уже после ареста моей мамы, в тот же совхоз, куда ее сослали из Белостока, и в течение двух с лишним лет работал там заместителем директора, хотя, по моим наблюдениям, едва отличал корову от быка.
Борис, которому надоело сидеть в совхозе, приехал на несколько дней в Бийск и остановился у белостокской семьи, знакомой с его родителями по совхозной ссылке. Именно там мы и встретились, почти сразу приглянулись друг другу, и он стал регулярно приезжать, чтобы со мной повидаться (несколько десятков километров, зачастую в лютый мороз, на подножке вагона, потому что билеты без пропуска не продавались). Вместо цветов, которые поклонники традиционно преподносят девушкам, Борис, видя, как мы бедствуем, привозил с собой из совхоза то немного картофеля и овощей, то немного муки и крупы, за что мы ему были бесконечно благодарны. И однажды, не удержавшись, я ему рассказала о своих злоключениях с НКВД. Он очень разволновался и стал говорить, что мне необходимо во что бы то ни стало уехать из Бийска. Я и сама давно пришла к такому выводу, но понятия не имела, как это осуществить. Я уже пыталась было получить вызов из Московского университета (такой вызов заменял пропуск). Уверенная, что во время всяческих реорганизаций и переездов мой аттестат зрелости, в свое время присланный мною в ИФЛИ, давно потерялся, я написала в деканат филфака МГУ, что, будь у меня на руках аттестат, я могла бы продолжить учебу на Алтае, но так как его, конечно же, не найти, то прошу восстановить меня в университете и прислать вызов. Ответ пришел на удивление быстро. Заказным письмом. В толстом конверте лежал мой аттестат зрелости. Я тогда плакала навзрыд.
И вот однажды, когда Борис приехал из совхоза и сидел у меня, явился милиционер. Увидев, что я не одна, он попросил меня выйти с ним в сени. Я послушалась, но следом за мной вышел Борис. Он был в военной гимнастерке, с орденом и несколькими медалями, а также с желтой нашивкой, выдаваемой после тяжелого ранения. Милиционер говорит: «Я вас не звал, мне нужна только она». А Борис в ответ: «У нас нет тайн друг от друга. Я хочу знать, в чем дело». — «А кем вы ей приходитесь?» — «Я ее муж». (Тут я должна отметить, что о браке между нами еще вообще не было разговора.) Милиционер растерялся и сказал: «Тогда подождите здесь, никуда не уходите. Я скоро вернусь». Он ушел и не вернулся ни в тот день, ни потом, хотя я прожила в Бийске еще несколько долгих месяцев. Надо сказать, что со стороны Бориса это был поистине героический поступок, акт высокого гражданского мужества. Ибо, как я не раз потом убеждалась, он испытывал, подобно большинству советских граждан, особенно интеллигентов, патологический страх перед органами власти. Очевидно, он и впрямь был в меня сильно влюблен.
После встречи с милиционером Борис заявил, что нам необходимо пожениться, поскольку, как он шутя объяснил, совесть коммуниста (в партию, как почти все солдаты, он вступил на фронте, написав заявление о приеме перед боем) не позволяет ему обманывать родную власть. Я согласилась без колебаний. К тому времени мы уже знали, что евреи, оставшиеся на захваченных немцами территориях, погибли почти все, и на встречу с Исаем я не надеялась. Борис мне нравился, да к тому же я была глубоко тронута его поведением. Возражения были у моей мамы, которая всячески отговаривала меня от этого брака, хотя и понимала, что это для меня единственный способ вырваться из Бийска. У нее не было возражений лично против Бориса, просто она была убеждена, что союз с человеком, рожденным в СССР, повлияет на всю мою дальнейшую жизнь, что я не смогу вернуться в Польшу. Ей не удалось меня убедить, а потом, увы, оказалось, что она была права.
Во время первой репатриации в 1946–1947 годах бывшим польским гражданам не разрешалось вывозить с собой советских супругов. Я помню много трагедий, когда расставались любящие друг друга молодые пары, как правило, под давлением родителей. Одна моя подруга в Москве оставила мужу даже маленькую дочь, а сама, обливаясь слезами, уехала с родителями и, по дошедшим до меня слухам, добралась до Австралии. Детей можно было брать с собой, но для этого требовалось письменное согласие остававшегося супруга, а разобиженные жены и мужья такого согласия не давали. Впрочем, чаще всего дело было не столько в обиде, сколько в опасении репрессий при указывании в анкетах (а скрывать это было еще более рискованно), что имеешь ребенка за границей. У меня тоже ко времени репатриации уже был двухлетний сын, так что ни для меня, ни для мамы, которая и думать не могла о том, чтобы расстаться со своей единственной дочерью, вопрос об отъезде вообще не стоял. Тем более что к тому времени мы уже точно знали о гибели почти всех наших родных и близких в гетто и в лагерях смерти. К тому же, хотя спустя лет десять мы с Борисом развелись, тогда, в 1946–1947 годах, сама мысль о такой возможности казалась мне абсурдной. Кстати, в период нашего развода в 1957 году еще продолжалась вторая репатриация, организованная для тех бывших граждан Польши, которые попали в советские тюрьмы и лагеря в конце войны или сразу после нее (это были главным образом бойцы Армии Краевой — подпольного движения сопротивления оккупантам, подчинявшегося лондонскому правительству) и вышли на свободу только в 1956 году, после XX съезда КПСС. Тогда уже разрешалось брать с собой супругов, что мне совершенно не было нужно, но для отъезда детей по-прежнему требовалось разрешение бывшего мужа или жены. У меня к тому времени было уже двое детей, сын и дочь, и, таким образом, я снова не могла воспользоваться возможностью вырваться из клетки, так как Борис и слышать не хотел о том, чтобы его дети покинули СССР.