Квинканкс. Том 1 - Чарльз Паллисер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карета повернула к нам, и я заметил, как матушка внезапно побледнела. Рядом с нами карета словно бы притормозила, потому что я успел заметить двух седоков, которые, как мне показалось, высунулись наружу, рассматривая нас.
Это были старый джентльмен и мальчик, несколькими годами старше меня. Джентльмен сидел с нашей стороны, л я хорошо его рассмотрел. Волосы у него были редкие, седые, на выпуклом лбу залысины, лоб и все лицо уродовали большие пятна, напомнившие мне коричневатых пауков. Нижняя губа нависала над длинной выступающей челюстью. Но больше всего поражали глаза, красные, глубоко запавшие, и под ними темные морщинистые мешки. Удаляясь, он повернул голову, словно не мог оторваться от лица моей матери, она тоже повернулась, волей-неволей отвечая на этот зловещий взгляд.
— Знала я, нельзя нам сюда, — пробормотала она, когда карета скрылась. — Ох, Джонни, что же ты наделал. Пошли, нам нужно немедленно вернуться.
Она пустилась в обратный путь, мне пришлось перейти на бег, чтобы не отстать.
— Кто был тот старый джентльмен? — спросил я. — Ты с ним знакома?
— Пожалуйста, Джонни, не задавай вопросов. — Матушка внезапно повысила голос. — Ты и так из рук вон плохо себя вел.
Мы шли быстро и молча, а я думал о том, о чем не осмелился ее спросить. Как я заметил, щит герба на дверце кареты был поделен по диагонали. На одной половине был изображен краб, как в жизни — с множеством ног, торчащих из панциря, с уродливыми клешнями у самой головы, — так что я, конечно, был прав относительно «Розы и Краба»! Но еще более примечательной оказалась вторая половина, с точно такой же фигурой из пяти четырехлепестковых роз, как на серебряной шкатулке для писем, которую я видел накануне.
Дома я был удивлен, наткнувшись на плотника и кузнеца: их, по распоряжению моей матери, вызвала в наше отсутствие Биссетт, и теперь в доме кипела работа. На передней и задней двери были установлены более прочные засовы, на все окна, достижимые с земли, набиты перекладины. Даже задняя калитка в саду была снабжена острыми зубцами и висячим замком. Но этого мало, на следующий день работники вернулись и дополнили металлическими остриями также верх садовой стены и ворота. Вдобавок мать распорядилась, чтобы впредь с наступлением темноты слуги задвигали засовы на задней двери и запирали на замок садовую калитку.
Мне, однако, было не до того, потому что к нам прибыл с посыльным большой пакет. Матушка настаивала на том, чтобы я прежде допил чай, но я шумел до тех пор, пока не получил разрешение вскрыть пакет немедленно. К моему восторгу, там оказалась коробка с двумя десятками букварей, иллюстрированных чудесными офортами, среди которых немало было цветных.
— Давай начнем прямо сейчас, — кричал я, в восторге перелистывая то один, то другой.
— Хорошо, только сперва я отвечу на письмо дяди Марти, поблагодарю за то, что он так замечательно все объяснил мистеру Сансью. — Матушка вышла из комнаты.
Вскоре раздался крик тревоги, и матушка вбежала обратно в общую комнату.
— Пропала отцова шкатулка для писем!
Призвав на помощь Биссетт, миссис Белфлауэр и Сьюки, мы обыскали все, что только можно. В конце концов нам пришлось отступиться.
— Это он их утащил, мэм. — Биссетт не нужно было уточнять, о ком она говорит.
— Похоже, да, — согласилась матушка. Потом пробормотала себе под нос: — Пусть бы что угодно другое, только не ее.
Я спросил удивленно:
— Она такая дорогая?
— А как же, мастер Джонни, — вмешалась Биссетт, — она ведь из серебра!
Но матушка лишь печально покачала головой.
— Пока вас не было, — поведала Биссетт, когда миссис Белфлауэр и Сьюки вышли, — приходил мистер Эмерис и сказал, мистер Лимбрик, мол, клялся и божился, что тот инструмент не Джоба и вообще не кровельный. — Она покачала головой. — Какие прожженные бывают негодяи, даже представить себе трудно.
— Я никогда не верила, что это сделал Джоб, — сказала матушка. — А также и тому, что миссис Белфлауэр его узнала.
Биссетт тем не менее не отреклась от идеи, что Джоб был в этом деле замешан, и продолжала упорно ее отстаивать.
С прибытием из Лондона посылки с книгами в моей жизни началась новая глава. По утрам, после завтрака, мы с матушкой усаживались за противоположные концы стола в общей комнате, на колени она клала вышивку, а перед собой — открытый букварь, откуда читала мне урок, я же слушал, или, высунув от усердия язык и сосредоточенно хмуря брови, вырисовывал буквы на грифельной доске, или корпел над задачником.
Математика под матушкиным руководством продвигалась туго, зато мне очень нравилось слушать чтение и учиться читать самому.
Еще не умея разбирать слова, я был заворожен видом книг: иллюстрациями и оформлением. В первую очередь меня манили геральдика и карты — в особенности карты, которых имелось в доме немало, а больше всего одна, громадная, на веленевой бумаге, изображавшая окрестности Хафема и датированная почти веком ранее, — ее я рассматривал часами. (Загадка: в углу старинным почерком была написана фамилия дяди Мартина — «Фортисквинс».) Видя мой интерес, матушка договорилась с дядей Мартином, чтобы он послал мне карту Лондона, и в один прекрасный день к нам прибыл объемистый пакет: захватывающе подробная карта на двадцати двух страницах, опубликованная на следующий год после моего рождения. Я изучал ее час за часом, восхищаясь обширностью Лондона. Город сделался для меня местом не действительным, а воображаемым; чтобы прочитать сотни названий улиц, я торопился освоить грамоту. Вскоре я уже жадно поглощал «Дневник Чумного года» Дефо и страйповское издание «Обозрения Лондона» Стоу, справлялся одновременно по карте и завороженно отмечал, как менялся город со временем. Таким способом я «узнал» Лондон и был уверен, что не заблудился бы, по крайней мере, в его центральных районах.
Наверное, я сделался, что называется, странным ребенком. Помню, как выглядывал ночью в окно и дивился, как странно все устроено: здесь деревья и дома, а там, наверху, луна и звезды, а самое странное, что я тут сижу и их рассматриваю. Я знал, что сверху на меня глядит Господь, потому что так говорили Биссетт и матушка. Няня уверяла, что, если я буду хорошим, то отправлюсь на веки вечные на небеса, а если буду плохим, то отправлюсь в ад. Однажды, лежа в постели, я попытался представить себе эти «веки вечные». У меня в воображении возникла гигантская пропасть, куда я падаю, падаю и падаю, потому что дна у нее нет; матушка, няня, деревня — все это, по мере падения в нескончаемый пролом, делалось крохотным, отдаленным и бессмысленным; волосы у меня встали дыбом, сердце отчаянно заколотилось, и наконец я с усилием сосредоточил мысли на чем-то другом.
Как, наверное, все дети, я страшился в вещах их необусловленности, сомнительности. Мне хотелось, чтобы все имело цель, составляло часть композиции. Казалось, если я пренебрегу справедливостью, то нарушу композицию, и тогда, сотворив нечто безобразное и бессмысленное, лишусь права осуждать несправедливость, направленную против меня самого, и, еще того хуже, лишусь права надеяться на то, что в мире существует справедливость и порядок. Свою жизнь я видел как постепенное развертывание замысла, а удалось мне это или нет, еще предстоит узнать.