Подснежники - Эндрю Д. Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я знал, что у меня нет тех денег, на какие она, возможно, рассчитывала. Но думал, что дать ей ощущение безопасности мне по силам.
— На каком судне служил твой отец? — спросил я.
Она ответила, что не имеет права рассказывать об этом, особенно иностранцу. Но тут же звонко рассмеялась и добавила, что сейчас оно, наверное, уже не имеет значения.
— Он плавал на… как это у вас называется? — корабль, который ломает лед. Чтобы могли проплыть другие суда.
— Ледокол.
— Да, — согласилась она, — ледокол. Отец служил на атомном ледоколе. И дед тоже на ледоколах ходил. Во время войны он расчищал путь для кораблей с Запада. Может быть, и для твоего дедушки расчищал.
— А как он назывался? Ледокол твоего отца.
Я считал, что это еще один вопрос, который полагается задавать, когда разговор идет о моряке.
Маша ответила, что в названии не уверена, просто забыла его. Однако, продумав несколько секунд, сказала:
— «Петроград». Ледокол «Петроград». Его назвали так в честь революции.
Она улыбнулась, как улыбается человек, которому удалось извлечь из памяти затерявшийся в ней драгоценный факт.
Утром, когда Маша еще спала, прижавшись щекой к подушке, я обнаружил, что нос ее чуть искривлен — на расстоянии в две третьих его длины от кончика, — следствие удара тыльной стороной руки, решил я, нанесенного ей либо отцом, либо морячком-ухажером. А еще обнаружил два одинаковых темных пятнышка точно в центре каждой ягодицы. И крошечные морщинки, едва-едва начавшие появляться возле уголков глаз. Помню, увидев их, я возжелал ее еще сильнее — потому что они делали Машу настоящей, живым существом, которое может умереть, и не только умереть.
Позже, когда мы пили на кухне чай с лимоном (чашки из «ИКЕА», стулья из «ИКЕА» — большая часть моей обстановки происходила из «ИКЕА», которая была тогда в Москве такой же неизбежностью, как смерть, уклонение от налогов и цирроз печени), Маша снова заговорила о своей тетушке, той, что жила в Москве. Сказала, что она и Катя видятся с ней так часто, как могут, но не так, как хотели бы. И сказала, что хочет вскоре познакомить меня с ней.
— Может быть, на следующей неделе, — предложила она. — Или через неделю. Тете одиноко в Москве, поэтому она радуется, когда мы к ней приходим. Ты ей понравишься. Думаю, знакомых иностранцев у нее не много. Может, и ни одного. Прошу тебя.
Ну конечно, ответил я. Буду счастлив познакомиться с ней. Маша допила чай, поцеловала меня в кончик носа и ушла на работу.
Приближалась середина ноября. Весь «мокрый снег» растаял, однако лед, образовавшийся во время октябрьских холодов, уцелел — забился в трещины асфальта и сидел там, точно попавший в окружение взвод, ожидающий подкрепления. «Входите», — сказала Татьяна Владимировна. О Советах можно говорить что угодно, но по части паркета они всегда оставались чемпионами мира. Паркет начинался прямо от двери квартиры и тянулся переплетенными бумерангами хрущевской эпохи, прикрываясь в середине пола выцветшим туркменским ковром. Еще имелась в квартире поблескивавшая коммунистическая люстра, которая выглядела сказочной, пока ты не подходил к ней поближе.
Мы разулись, повесили наши пальто на крючки и пошли по коридору за Татьяной Владимировной. Квартиру ее я помню гораздо яснее, чем мне хотелось бы. Мы прошли мимо спальни с двумя одинарными кроватями (застелена была только одна), темным деревянным гардеробом и белым туалетным столиком с зеркалом в орнаментальной раме. За спальней последовала еще одна комната, наполовину заставленная упаковочными коробками, следом — дверь в ванную комнату и кухня с допотопным холодильником и истертым линолеумом на полу. Стены гостиной, в которую она нас привела, были оклеены ворсистыми коричневыми обоями, немного отстававшими в одном углу, под потолком. Здесь стоял книжный шкаф с томами старой советской энциклопедии и большой деревянный стол, накрытый зеленой бязью. На столе красовалось русское угощение, которого я всегда побаивался, столь же несъедобное, сколь и экстравагантное. Оно наверняка обошлось хозяйке в месячную пенсию и две недели готовки: рыба в капельках жира, студень из мяса неопределимого животного, разломанные на комки русские шоколадки, уже остывшие блины, сметана и особый сладковатый сыр, который в России жарят, приплюснув в котлетки.
Окна были закрыты, а центральное отопление — все еще принадлежавшее правительству города и управлявшееся им — жару создавало нечеловеческую. Татьяна Владимировна указала нам на полинялый диван. «Чаю», — сказала она (это было уведомление, не вопрос) и ушла.
Девушки, присев, начали шептаться. Я же огляделся вокруг. Квартира Татьяны Владимировны смотрела на бульвар и на Чистые пруды (типичное для русских мечтательное заблуждение, если говорить о воде, тем не менее эта часть московского центра приобретала все большую элегантность). Из большого окна гостиной был виден пруд, деревья вокруг него. Бедуинский шатер ресторана, который открывался летом на выдававшейся в пруд платформе, уже убрали, гондолы, в которых вас ублажали — за непомерную плату — серенадами, сохли на берегу. По другую сторону пруда возвышалось странное голубоватое здание, отделанное барельефами действительно существующих и выдуманных животных, одно из тех удивительных украшений столицы, которые иногда открываются твоему взгляду, производя впечатление цветов на поле битвы. Мне удалось различить сов, пеликанов, двухголовых грифонов, двуязыких крокодилов, скачущих, но почему-то унылых псов. Мутное ноябрьское небо напоминало плохо настроенный черно-белый телевизор.
На одной из стен гостиной висел набор тарелок с классическим сине-золотым санкт-петербургским орнаментом и диплом новосибирского технического института. В комнате имелся также старый карболитовый радиоприемник — выкрашенное под красное дерево сооружение размером с сундук и даже с крышкой сверху. На книжной полке стояли две обрамленные черно-белые фотографии. На одной молодая пара сидела под ветром на камнях у моря — женщина смотрела, смеясь, на мужчину, он, рано облысевший, смотрел сквозь серьезные очки в объектив. Выглядели они такими счастливыми, какими, по моим представлениям, советским людям быть не полагалось. В нижнем правом углу фотографии имелась белая, якобы от руки сделанная надпись: «Ялта, 1956». На другом снимке девушка стояла в чем-то вроде сильно увеличенного беличьего колеса, вцепившись руками в его обод, исполняя, по-видимому, одновременно с другими девушками некое гимнастическое упражнение: на снимке различались еще два таких же колеса с физкультурницами внутри. Склонившись к снимку и вглядевшись, я понял — это та же девушка, что и на приморской фотографии, разве что на этой она несколькими годами моложе. Бедра ее обтягивало подобие теннисных трусиков, куда более сексуальных, чем им, наверное, полагалось быть; девушка широко улыбалась. Так это наша хозяйка, дошло наконец-то до моей склоненной головы, — Татьяна Владимировна.
На письменном столе за буфетом я увидел еще одно фото — того же мужчины в очках, только постарше, — на фото он сидел за этим же самом письменным столом с аккуратной стопкой каких-то бумаг, пепельницей и старомодным дисковым телефонным аппаратом. Он наполовину отвернулся от стола, чтобы взглянуть в объектив, — похоже, документы, с которыми он работал, были слишком важны, чтобы совсем забыть о них.