В дыму войны. Записки вольноопределяющегося. 1914-1917 - В. Арамилев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начальство, обнаружив листовку в «расположении вверенных частей», переполошилось.
Приходил охранник в штатском. Назойливо выспрашивал солдат, читавших листовки. Приезжал военный следователь. Целая история.
* * *
Произвели повальный обыск.
Отделенные добросовестным образом перетряхивали наше белье и рухлядь.
У меня забрали несколько номеров «Биржевки», «Нового Времени» и «Братьев Карамазовых».
Прапорщик Быковский от имени ротного объявил мне, что ни книг, ни газет без ведома командира роты в помещение казармы приносить нельзя.
«Биржевка» и «Братья Карамазовы» пошли на цензуру.
На военной службе глупостью вымощена даже дорога в клозет, но такие глупости встречаются не часто.
* * *
Сухой теплый осенний вечер. Тихо струится нагретый вечерний воздух. В разливах золотистой травы плещется догорающее солнце. Над рощами пожелтевших деревьев вьется тонкое газовое марево.
Возвращались с тактических занятий по царскосельскому шоссе.
По боковым тропинкам пестрой цепочкой идут дамы с детками, гимназистки, запоздалые дачники с картонками. Проходя мимо нас, они задерживаются на минуту и молча провожают взглядами.
Фельдфебель скомандовал:
– А ну-ка, молодцы, запевай, что ли.
Песенники точно ждали этой команды. С первого шага согласно рванули:
Вниз да по речке,
Вниз да по Казанке.
Серый селезень плывет…
Рота, легко взявшая ногу, подхватила припев:
Три деревни, два села.
Восемь девок, один я.
Девки в лес по малину…
Дальше шли явные непристойности, которые всегда приводили в восторг фельдфебеля и взводных.
Когда мы проходили мимо женщин, фельдфебель всегда заставлял нас петь эту похабщину.
Солдаты поют заключительную строфу припева с цыганским присвистом, с хрюканьем, с горловыми забубёнными выкриками.
Видя, что я не раскрываю рта, фельдфебель подлетел ко мне и грубо, начальнически крикнул:
– Почему не поешь?
– Не хочу.
– Почему?
– Потому, господин фельдфебель.
– Три наряда не в очередь!
* * *
Вчера в проходе конюшни встретил фельдфебеля, молодецки вывернул грудь, отдавая ему честь. В глубине души копошился какой-то веселый бес.
Он с любопытством задержал на мне жесткий взгляд, подошел вплотную и, жарко дыша перекисью гниющих зубов, угрожающе-спокойно прошипел:
– Дурак! Дубина! Ишак!
Я окаменел на месте, не понимая, в чем дело.
Фельдфебель пододвинулся еще ближе и, стукая пальцем в мою обнаженную голову, ехидно спросил:
– Позвольте узнать, господин студент, у вас тут опилки набиты или сенная труха?
Почувствовав на своем черепе леденящий холодок его руки, я понял свою оплошность. Проходя мимо начальства без фуражки, нельзя отдавать честь: нужно только поворачивать голову, есть глазами начальство и неподвижно вытягивать руки по швам.
Подошли несколько отделенных и взводных, привлеченных скандалом.
И может быть, желая похвастать перед ними, возбужденный их нездоровым любопытством, фельдфебель приказал мне:
– Сходи за фуражкой, возьми ее в зубы и обойди вокруг конюшни три раза. На каждом шагу кричи: «Я – дурак». Понял?
Я ответил молчанием.
– За фуражкой – арш! – скомандовал фельдфебель.
Я не спеша побрел к себе во взвод и лег на нары.
Вечером засадили на гауптвахту. За то, что отказался обойти три раза вокруг казармы, дали трое суток ареста.
* * *
На гауптвахте сидит две недели солдат четвертой роты литер «в», Проничев. Из тульских крестьян. Развитой толстовец. Сидит в третий раз за отказ брать винтовку. Угрожают военным судом.
Фанатически предан своей идее. Рассказывает много интересного о современнных толстовцах в Тульской губернии.
Многие интеллигенты, по его словам, опростились, живут в землянках, питаются овощами.
Ночью, когда караульные спали, он дал мне прочесть воззвание толстовской группы, подписанное сорока двумя человеками.
Вот это воззвание:
«Опомнитесь, люди-братья…
Совершается страшное дело.
Сотни тысяч, миллионы людей, как звери, набросились друг на друга, натравленные своими руководителями, во исполнение предписаний коих они почти на пространстве всей Европы, забыв свое подобие и образ божий, колют, режут, стреляют, ранят и добивают своих братьев, одаренных, как и они, разумом и добротой.
Весь образованный мир в лице представителей всех умственных течений и всех политических партий от самых правых до самых левых, до социалистов и анархистов включительно дошел до такого невероятного ослепления, что называет эту ужасную человеческую бойню «священной» и «освободительной» войной и призывает положить свою жизнь…»
* * *
Вышел с гауптвахты. Взвод встретил меня с распростертыми объятиями.
Наряды вне очереди и стояние под винтовкой зарабатывает почти каждый, а на гауптвахте из молодых еще никто не сидел.
Гауптвахта окружила меня не совсем заслуженным ореолом.
Теперь в солдатских рядах я опять свой.
Стерлась грань, отделявшая меня ранее от всех остальных.
Мои пестрые кантики на погонах уже не отпугивают никого.
Наперебой угощают меня чаем, дружески хлопают по плечу, расспрашивают про порядки на гауптвахте. Юмористически изображаю им свой трехдневный отдых в кутузке.
Взвод сотрясается от хохота. И этот смех поднимает настроение, действует так оздоровляюще.
* * *
Мы совершенно отрезаны от внешнего мира.
Письма, которые пишем родным и знакомым, вскрываются ротным командиром.
Многие письма совсем уничтожаются выслуживающимися цензорами из безусых прапоров и полковых писарей.
Задержали письмо к товарищу, в котором под впечатлением минуты я цитировал пессимистические афоризмы Шопенгауэра, Гартмана и других философов.
Ротный командир, возвращая забракованное цензурой письмо, безапелляционно изрек:
– В будущем такой чепухи не извольте писать. Вы своими письмами можете скомпрометировать весь полк. Понимаете? При чем тут все эти Шекспиры, Шопенгауэры, Гёте и им подобные… Они сами по себе, а вы сами по себе. Ваше письмо можно принять за бред сумасшедшего. Это не письмо, а дрянная философская диссертация! Да, да! В гвардейских полках не может быть таких настроений. Письмо не будет отправлено на почту. Если вы попробуете отсылать письма частным путем, вам придется отвечать за это по всем правилам военного времени. Предупреждаю…