Письмо к моей дочери - Майя Анджелу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я подумала, что могла бы еще добавить: «И должна предупредить: остерегайтесь выходить с такой, как я, на поединок, потому что, если мне угрожают, я бьюсь до победы, и в этом случае я могу забыть, что на тридцать лет вас старше и пользуюсь репутацией человека несдержанного. А потом, после потасовки, если я пойму, что вас уничтожила, я сильно расстроюсь из-за того, что собрала в кулак всю боль, всю радость, все страхи и все восторги, которые пережила на своем веку, лишь ради того, чтобы одержать победу над одной-единственной женщиной, не уяснившей пока, что надо быть осторожной в выборе соперника, – и мне будет за себя стыдно. А если вы одержите верх, я сильно огорчусь и начну швыряться чем попало».
Я не люблю совершать насильственные действия, но при этом помню, что каждый должен обладать достаточным самоуважением, чтобы проявить готовность и умение в момент и в случае нужды себя защитить.
18. Миссис Коретта Скотт Кинг
В последние несколько лет, скорее даже в последние несколько месяцев, я с печалью попрощалась с друзьями, которых знала сорок с лишним лет. Я тоскую по этим друзьям, ведь вместе с ними я усваивала самые прекрасные и самые мучительные жизненные уроки.
Мне не хватает Джеймса Болдуина и Алекса Хейли, не хватает наших общих громогласных выходных, заполненных разговорами, воплями, смехом, плачем. Бетти Шабаз всегда будто бы со мной рядом – я помню, что на ней было надето, когда я в последний раз готовила для нее ужин. С Томом Филингзом мы вместе выпустили книгу, а еще он нарисовал портрет моей покойной матери, который висит у меня в спальне. С Осси Дэвисом я говорила за несколько дней до его смерти и согласилась выступить вместо него и его жены, Руби Ди, на мероприятии в Вашингтоне, куда они не смогли попасть.
А совсем недавно я распрощалась с Кореттой Скотт Кинг, моей названой сестрой. Каждый год, когда близится день моего рождения, я вспоминаю, что Мартина Лютера Кинга убили именно в этот день, и каждый год на протяжении последних тридцати лет четвертого апреля мы с Кореттой Скотт Кинг посылали друг другу цветы или открытки или говорили по телефону.
Мне тяжело принимать тот факт, что друг или любимый человек ушел в страну, откуда нет возврата. На героический вопрос «Смерть, где твое жало?» я отвечаю: «Здесь, в моем сердце, в моих мыслях, в моих воспоминаниях».
Мне свойственно мучительное благоговение перед той пустотой, которую оставляют за собой мертвые. Куда она ушла? Где она теперь? Правда ли, что они, в согласии со словами поэта Джеймса Уэлдона Джонсона, «покоятся на груди Иисуса»? Если так, как быть с моими возлюбленными-евреями, моими поклонниками-японцами, моими приятелями-мусульманами? На чьей груди пригрелись они?
Отвязаться от этого вопроса мне удается только тогда, когда я прихожу внутри себя к выводу, что не обязана знать абсолютно все. Я напоминаю себе: достаточно знать то, что я знаю, причем то, что я знаю, не обязательно правда.
Когда меня начинает обуревать гнев при мысли об уходе близкого человека, я стараюсь как можно быстрее напомнить себе, что мои мучения и вопросы должны сосредоточиться на том, что я извлекла из завершившейся любви и что еще смогу из нее извлечь. Какое мне оставили наследство, которое способно помочь в искусстве жить правильной жизнью?
Обучилась ли я добру,
Терпению,
Великодушию,
Новой любви,
Смеху, что звонче былого,
Большей свободе приятия искренних слез?
Если принять это наследие от ушедших друзей, можно будет сказать им
спасибо за их любовь, а Богу – спасибо за то, что они были.
19. Соболезнования
На миг, слишком краткий, вселенная приподняла свое покрывало. Тайны ее обнажились. Где-то за звездами вопросы соединились с ответами. Наморщенные лбы разгладились, веки опустились, положив конец долгим немигающим взглядам.
Ваш близкий человек занял свое место в космосе. Вы проснулись при лучах солнца и улеглись спать при свете луны. Вся жизнь была даром, открытым для вас, проклюнувшимся ради вас. Пели хоры под звуки арфы, а ноги двигались в такт праотеческим барабанам. Ибо вы поддерживали других, а вас поддерживали руки близкого человека.
А теперь перед вами – череда дней, в которых сушь и однообразие барханов в пустыне. И в этот сезон скорби мы, любящие вас, сделались для вас незримыми. Наши слова колышут пустой воздух вокруг вас, но вы не откроете в наших речах никакого смысла.
И все же мы здесь. Мы все еще здесь. И сердцам нашим больно – так они хотят вас поддержать.
Наша любовь неизменна.
Вы не одиноки.
20. В долине смирения
В начале семидесятых меня пригласили выступить в университете Уэйк-Форест в Уинстон-Салеме. Интеграция[3] там была внедрена совсем недавно.
Я сказала мужу, что мне было бы интересно туда съездить. Он был крупным строительным подрядчиком и только что подписал важный контракт, так что сопровождать меня не смог. Я позвонила близкой подруге из Нью-Йорка. Долли Макферсон сказала, что встретится со мной в Вашингтоне и к югу мы поедем вместе.
Лекция была прочитана успешно, и, когда я уже выходила, подошли студенты и предложили с ними встретиться.
Мы с Долли пошли в студенческое фойе, где на всех мыслимых диванах, стульях, табуретках и подушках на полу расположились студенты. Сидели они подчеркнуто раздельно: чернокожие – своей группой, впереди.
Вопросы они задавали не смущаясь. Один белый молодой человек сказал:
– Мне девятнадцать, я скоро стану мужчиной, но, говоря по совести, я все еще мальчишка. А вот он, – он показал на одного чернокожего студента, – страшно злится, когда я его называю мальчишкой, хотя мы и ровесники. Почему?
Я махнула рукой в сторону чернокожего парня.
– Вон же он сидит, его и спросите.
Чернокожая студентка сказала:
– Я ходила в хорошую школу, окончила ее с отличием. Правильно говорю по-английски. Почему же они, – она кивнула в сторону белых студентов, – считают, что должны говорить со мной с акцентом, да таким дремучим, что я их едва понимаю?
Я попросила ее повторить, как с ней разговаривают. Она ответила:
– Говорят: «Здырасьти, какно тама? Пырядком?»
Она так комично преувеличила южный акцент, что все рассмеялись.
Я сказала:
– Вон же они сидят, у них