Олух Царя Небесного - Вильгельм Дихтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спи, — сказала она.
Я ощупью нашел пакетик, сложил его по старым сгибам и засунул обратно в мешочек. Потом долго тер руки глиной. Мать спала два дня. Проснувшись, не могла понять, где она. Ее тошнило. Нюся поила ее отваром из яблочной кожуры.
Русские приближались. Ночью сквозь щели между камнями мы видели вспыхивающее небо. Земля гудела и дрожала так сильно, что мы боялись, как бы нас не засыпало. («Папа, сделай так, чтобы я жил».) В полдень прибежал Макс.
— Выходите! — кричал он. — Русские пришли.
— Спроси его, где они, — шепнула мама Нюсе.
— Где они? — спросила Нюся.
— Везде.
Мы начали раздвигать камни. Макс вытащил нас наверх. Мокрый глаз колодца, окруженный каменной кладкой, смотрел прямо на солнце.
— Коробки, — вспомнила Нюся.
— Что-что? — спросил Макс.
— Коробки с тетрадями.
Нюся пошла в Борислав искать Кубу. Ее одежда сгнила в колодце, и она надела мамино платье.
Мы остались в саду одни. После вчерашней грозы над травой поднимался пар. Ранеты падали с деревьев. Чтобы найти яблоко, достаточно было протянуть руку. А груши были еще зеленые, с розовыми пятнами, как на щеках у больных туберкулезом. Мать поднялась с травы и пошла посмотреть, не идет ли кто-нибудь за нами. Полы халата, который ей дал хозяин, волочились за ней по земле. Она остановилась на краю сада и заслонила рукой глаза от солнца. Нигде никого не было. Холмы плавно спускались в сторону леса. Каменистая дорога вилась среди стерни со снопами. Мать опустила руки, и они утонули в рукавах.
Может быть, в лесу затаились немцы? У Хирняковой я слышал их голоса за стеной, но вблизи никогда не видел. Зато я помнил австрийцев в зеленых мундирах, которые приходили на Панскую, когда все еще были живы.
В полдень Мошек принес мамино платье. Хотя погода начала портиться, Макс повез нас на подводе в город.
Вскоре солнце заслонили высокие сосны. Пахло смолой, свистели птицы. Деревянные колеса перескакивали с камня на камень. Подвода скрипела, на дне грохотали Кубины жестяные коробки. Я сидел возле них, свесив ноги наружу.
— Что теперь будет? — спросил Макс.
— Россия, — сказал Мошек.
— Что ты несешь! — крикнула мать. — Борислав — польский.
— Как же, увидите вы свой Борислав…
Подул ветер. Верхушки деревьев сближались и отдалялись. Мы почувствовали запах гари. Втягивая носами воздух, пытались понять, откуда пахнет. Воняло все сильнее. Дым просачивался сквозь ветки, в носу и горле щипало. Я размазывал по щекам слезы. Потемнело. Мы выехали из леса на едва заметный большак.
Перед нами горела нефтяная вышка. Деревянных стен уже не было. Огонь охватывал железную вышку с неподвижным подъемным колесом и расползался по тросам. Дым валил вверх, а ветер отрывал от него клочья. Макс хлестнул лошадь, и мы помчались рысцой.
Когда посветлело, я увидел другие вышки. Они стояли вдоль большака как спешившиеся гусары. Серые деревянные плащи спадали до земли. На головах были квадратные, сбитые из досок шлемы. Под поднятыми забралами виднелись железные колеса. И так до самого горизонта, который поминутно вспыхивал.
Борислав виден был все отчетливее. Он лежал на обоих берегах закованной в камень реки. Воды почти не было. Высохла? Панская улица проходила по мосту над Тисменицей. Длинная и широкая, она перерезала город пополам. Позади фонарей и растущих на тротуарах еревьев тянулись длинные заборы, огораживающие дворы. За дворами начинались нефтяные поля, исчезающие в приближающейся туче. Освещенная сзади молниями, она серебрилась по краям. Я видел, как она проглотила стоящие на станции поезда и здание НКВД на Панской, напротив которого был наш двор.
Мошек сказал, что кто-то видел, как отца похоронили на еврейском кладбище у ворот. Свежую могилу нетрудно будет найти. Я стал оглядываться в поисках разбомбленного дома Хирняковой. Где он? Может, его заслонила туча? Я чувствовал, что вот-вот пойдет дождь.
— Что делает Куба? — спросила мать.
— Пьет, — сказал Мошек.
— Евреи не пьют! — решительно заявила мать.
* * *
Когда мы въехали на Панскую, полил дождь. Вода вначале впитывалась в сухую землю, а потом стала разливаться лужами по тротуарам и мостовой. Люди, натягивая на голову куртки, разбегались по домам. Перед зданием НКВД стоял солдат с ППШ[14]на груди. По черному стволу стекала вода. На каске у солдата был клеенчатый капюшон, от которого разлетались дождевые капли. Мошек набросил на мать свою куртку и сказал, что Панская снова называется улицей Сталина. Мать не ответила, смотрела не отрываясь на наш двор.
По лицу у меня текла вода, заливая глаза. Я зажмурился и увидел отца, стоящего на пороге открытой двери, за которой хлестал дождь. Ливень застиг его, когда он возвращался с работы. Мать кинулась полотенцем вытирать ему волосы.
«Простудиться хочешь!» — с упреком крикнула она.
Отец поцеловал ее и вошел в дом.
Прислуга принесла ему туфли.
Мы не стали сворачивать к нам. (Там теперь жил пан Скиба.) Подвода въехала в соседний двор и остановилась перед низким домишком. Лошадь встряхнулась, взметнув тучу водяной пыли. Мы вошли в сени. Из-за неплотно закрытой двери пробивался желтый свет и слышалось стрекотанье швейной машинки. Мошек осторожно толкнул дверь.
Перед нами была побеленная известкой кухня. Посреди свежевымытого пола стояли стол и лавка. Позади стола, между печью и табуретом с розовым тазом, было окно, по которому барабанил дождь. Справа стоял буфет; кое-где на нем сверкал белый лак, но ящики и дверцы с красными стеклышками полностью почернели. На буфете лежала книга.
В левой стене была дверь с железной ручкой. Рядом с дверью шила на машинке рыжеволосая женщина. Ее косу, похожую на моток медной проволоки (отец пользовался такой проволокой для починки радиоприемника «Филипс»), освещала висящая на гвозде керосиновая лампа.
— Андя! — крикнула мать с порога. — Это я!
Женщина вскочила, и обрезки материи посыпались с ее колен на пол.
— Андя! — крикнула она матери. — Живая!
Она была высокая, ростом с Макса и Мошека. На ней была юбка, сшитая из перекрашенного в коричневый цвет мешка. Она подбежала к матери и обняла ее веснушчатыми руками.
— Это моя двоюродная сестра, Андя Кац, — пробормотала мать, уткнувшись носом в ее грудь.
Когда мы остались одни, мать с Андей Кац сели на лавку, а я, чтобы лучше слышать, пододвинул к столу стул от швейной машинки. Я вертелся на стуле, потому что был очень худой и сидеть было больно.