Северный дневник - Юрий Павлович Казаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через минут десять вошли мы в устье реки, обозначенное во тьме слабыми мигалками, сияние ослабло, но еще перекатывалось, меня пробирал озноб, и я почти видел, как из арктической черноты шел на нас густой холод.
Но вот морской запах, к которому я успел привыкнуть, сменился береговым. Запахло деревом, землей, сеном и деревней. По правому берегу начали показываться какие-то темные постройки. Потом впереди вырисовалось еще более темное скопление загадочных зданий, и мы подошли к причалу. В нос сразу крепко и остро ударил запах смолы от скучившихся карбасов, на причале переступали, переговаривались люди, невидимые во тьме. Ударил по нас слабый красный свет электрического фонарика, раздались радостные приветствия, десятки рук потянулись к нам, стали принимать чемоданы, узлы, тюки, ящики, стали помогать выбираться на причал женщинам…
Вылез и я, осмотрелся, заметил сурово-высокую стену амбара на сваях, подступившего к самой воде, и еще какие-то дома с поветями, с крутыми бревенчатыми съездами.
— У кого бы остановиться? — неуверенно спросил я.
— А вот у Пахолова… Один с бабой, ступай к нему… У него хорошо, чисто, тихо… У него сей год две экспедиции жили!
Нашелся и провожатый, молча повел меня в кромешной тьме по мосткам среди изб. Было поздно, но деревня, возбужденная приходом парохода, не спала. Встречались нам темные фигуры, ширкающие голенищами сапог, кто-то перекликался, в черных стенах изб, высоко вознесенные, желто сияли окна.
Вот и дом Пахолова. Провожатый мой торопливо ушел, видимо, спешил на причал встречать кого-то, а я постучал, меня впустили в сени и оттуда — в озаренную лампой кухню. На столе на подносе шумел самовар, красные угли сыпались из-под решетки. Начались расспросы: «Кто? Откуда? Зачем?», начались покрикиванья: «Живи, живи! Места хватит! Вон тебе комната, вон и печка!»
После чая я не выдержал, вышел на улицу, стал бродить по деревне, уже притихшей, но еще светящей окнами, еще с разговорами в домах.
Северного сияния больше не было, зато какие выступили звезды, какой дымный, огромный был Млечный Путь, какая белая луна, какая темнота и какие тени по земле, по мосткам от амбаров, от изгородей!
Первая ночь в незнакомой деревне… Так была богата она радостными предвкушениями и так черна, так черна!
5
Двухквартальный план по семге в колхозе «Освобождение» был перевыполнен, и председатель со спокойной душой снял рыбаков с тоней на сенокос. Рыбаков ждали, он и приехал сюда, чтобы встретить их и на месте распределить по сенокосным угодьям и сообща решить, что и как.
И вот, когда день стал меркнуть и стихать, вдали послышались крики. Я сидел на берегу реки, примерно в километре ниже стана, когда еще ниже послышалось далекое и мощное, но непонятное:
— У! У-у, у!
Я забыл совсем о рыбаках и не мог никак понять, что бы значили эти невнятные далекие крики, как вдруг из-за поворота реки вышла большая, длинная ладья с высокой мачтой и, чуть накренясь на правую сторону, шибко стала подвигаться вверх. За кормой у ладьи было два или три карбаса поменьше. Она шла легко и быстро, и не было видно весел, никто не греб. Я было подумал о моторе, но и мотора не было слышно.
С изумлением смотрел я на странный караван, все близившийся. Но вдруг наверху раздвинулись кусты, показался всадник на лошади.
— А ну! А ну! А-а!.. — сипло и весело кричал он.
На лошадь надет был хомут, тонкая бечевка тянулась от хомута к верхушке мачты. Чуя близкое жилье, лошадь налегала изо всех сил, всадник был весел и нетерпелив.
Караван поравнялся со мной. В ладье понуро стояла лошадь, привязанная к мачте, небесно голубела сенокосилка, на брезентах, прикрывающих что-то большое, многочисленное, сидели и лежали девушки, ребята, старики, женщины. Глухой стук копыт наверху, на обрывистом берегу, шорох каната по кустам над моей головой, крик: «А ну! А-а-а!» — все это, как видение древности, когда так же, наверное, шли из варяг в греки, миновало меня.
Но тотчас из-за поворота выказалась еще одна ладья с карбасами за кормой. И пошло, пошло — ладья за ладьей, хруст веток, топот копыт, журчание воды под карбасами, запах пота, дегтя, кожи, дерева, запах рыбы, моря наполнили эту глухую речку.
Медленно пошел я назад к стану. И в то время, как сзади все подходили новые ладьи, все кричали на разные голоса погонщики, пели и гомонили на ладьях, стояли, расставив ноги, на кормах и правили по фарватеру, передние уже пристали у стана, уже выбежали все из дома на берег, на кручу. А навстречу выбежавшим лезли вновь прибывшие, и гомон голосов все усиливался, шел скачками, как скерцо в оркестре. В человеческие голоса, протяжные и скорые, в быстро сыплющуюся местную речь входили наплывами голоса телят, коров, фырканье, нутряное игогоканье лошадей, стук и тренье карбасовых бортов.
Через полчаса стан представлял собой огромный бивак, на том и на этом берегу забелели пологи, которые натягивали от комаров собирающиеся спать на воле. Возле дома жарко трещал огромный костер, над которым висело сразу пять или шесть чайников. Запах молока на стане перебит был дымом махорки, запахом брезентовых роб, пропотелых рубах и сапог. Дверь поминутно хлопала, народ входил и выходил. Под окнами уже сидели на чурбаках за низкими столиками и пили чай, отмахиваясь от комаров.
Мужики были в красных и голубых женских косынках, ребята пересмеивались, девушки быстро сыпали словами, взвизгивали, приходили все разом в движение, отпрыгивали, увертывались, прятались друг за друга…
Иные, постукивая веслами, перебирались на карбасах на ту сторону, разводили отдельные костерки, сидели возле них семьями. Над пологами поднимались в небо многие дымки. К обрыву приткнулись теперь уже все карбасы и ладьи. Одни были зачалены за берег, другие стояли на якорях. Мачты, прекрасные изгибы бортов отражались еще в воде — все удваивалось и засыпало на неподвижной реке.
На самой круче разведен был еще костерок, постлан платок, разложен хлеб, и сахар, и рыбники, и сидел возле костерка картинный старик, разметав белую бороду по груди, не спеша, отирая пот, любуясь флотом, пил чай.
А за скотным двором была особая группа. Здесь молчали. И молча, с серьезными лицами глядели, как сутулый старик с сивой бородой, в брезентовых штанах, с ножом на поясе тащил на веревке корову. Корова упиралась, приседала, расставляла ноги. По бокам, с поджатыми хвостами провожали ее две собаки, а немного впереди шел еще рыбак, помоложе, в бордовой рубахе, с непокрытой жестковолосой головой.